Горячий снег
Шрифт:
Он подошел косолапой развалкой деревенского парня, лузгая тыквенные зерна, сплевывая шелуху, затем полез в карман ватника, протянул Кузнецову пригоршню крупных желтоватых семечек, сказал миролюбиво:
— Поджаренные. Попробуй. Четыре кармана нагрузил. До Сталинграда хватит всем щелкать. — И, взглянув в осерженные глаза Кузнецова, спросил вполусерьез: — Ты чего? Давай говори, лейтенант: в чем суть? Семечки-то держи…
— Убери семечки! — проговорил, бледнея, Кузнецов. — Значит, сидел здесь в теплой хате и семечки грыз, когда «мессера» эшелон обстреливали? Кто разрешил тебе уйти из взвода? Знаешь, после этого кем тебя можно считать?
С лица Уханова смыло довольное выражение, лицо мгновенно утратило сытый
— Ах, вон оно что-о?.. Так знай, лейтенант, во время налета я был там… Ползал на карачках возле колодца. В деревню забрел, потому что железнодорожник с разъезда, который со мной рядом ползал, сказал, что эшелон пока постоит… Давай не будем выяснять права! — Уханов, усмехнувшись, разгрыз тыквенное семечко, выплюнул шелуху. — Если вопросов нет, согласен на все. Считай: поймал дезертира. Но упаси Боже: подвести тебя не хотел, лейтенант!..
— А ну пошли к эшелону! И брось свои семечки знаешь куда? — обрезал Кузнецов. — Пошли!
— Пошли так пошли. Не будем ссориться, лейтенант.
То, что он не сдержал себя при виде невозмутимого спокойствия Уханова, которому, должно быть, на все было наплевать, и то, что не мог понять этого спокойствия к тому, что не было безразлично ему, особенно злило Кузнецова, и, сбиваясь на неприятный самому тон, он договорил:
— Надо думать в конце концов, черт подери! В батареях поверка личного состава, на следующей станции, наверно, выгружаться будем, а командира орудия нет!.. Как это приказываешь расценивать?..
— Если что, лейтенант, вину беру на себя: в деревне мыло на семечки менял. Ни хрена. Обойдется. Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут, — ответил Уханов и, шагая, на подъеме из балки поглядел назад — на блистающие верхи крыш, на леденцовые окна под опущенными ветлами, на синие тени дымов над сугробами, сказал: — Просто чудо деревушка! И девки до дьявола красивые — не то украинки, не то казачки. Одна вошла, брови стрелочки, глаза голубые, не ходит, а пишет… Что это, лейтенант, никак, наши «ястребки» появились? — добавил Уханов, задрав голову и сощуривая светлые нестеснительные глаза. — Нет, наверняка здесь выгружаться будем. Смотри ты, как охраняют!
Низкое зимнее солнце белым диском висело в степи над длинно растянутым на путях воинским эшелоном с отцепленным паровозом, над серыми построениями солдат. А высоко над степью, над догорающими в тупике пульманами, купаясь в морозной синеве, то ввинчивалась в зенит неба, то падала на тонкие серебристые плоскости пара наших «ястребков», патрулируя эшелон.
— Бегом к вагону! — скомандовал Кузнецов.
Глава четвертая
— Бат-тарея-а! Выгружайсь! Орудия с платформы! Лошадей выводи!
— Повезло же нам, кореши: цельный артполк на машинах, а наша батарея на лошадях.
— Лошадку танк плохо видит. Понял мысль этого дела?
— Что, славяне, пешочком топать? Или фрицы рядом?
— Не торопись, на тот свет успеешь. На передовой знаешь как? Гармошку не успел растянуть — песня кончилась.
— Чего шарманку закрутил? Ты мне лучше скажи: табаку выдадут перед боем? Или зажмет старшина? Ну и скупердяй, пробы негде ставить! Сказали — на марше кормить будут.
— Не старшина — саратовские страдания…
— Наши в Сталинграде немцев зажали в колечке… Туда идем, стало быть… Эх, в сорок первом бы немца окружить. Сейчас бы где были!
— Ветер-то к холоду. К вечеру еще крепче мороз вдарит!
— К вечеру сами по немцу вдарим! Не замерзнешь небось.
— А тебе чего? Главное, личный предмет береги. А то на передовую сосульку донесешь! Тогда к жене не возвращайся без документа.
— Братцы, в какой стороне Сталинград? Где он?
Когда четыре часа назад выгружались из эшелона на том, последнем перед фронтом степном разъезде,
В те минуты лейтенант Кузнецов вдруг почувствовал эту всеобщую объединенность десятков, сотен, тысяч людей в ожидании еще неизведанного скорого боя и не без волнения подумал, что теперь, именно с этих минут начала движения к передовой он сам связан со всеми ними надолго и прочно. Даже всегда бледное лицо Дроздовского, командовавшего разгрузкой батареи, казалось ему не таким холодно-непроницаемым, а то, что испытывал он во время и после налета «мессершмиттов», представлялось ушедшим, забытым. И недавний разговор с Дроздовским тоже отдалился и забылся уже. Вопреки предположениям, Дроздовский не стал слушать доклада Кузнецова о полном наличии людей во взводе (Уханов нашелся), перебил его с явным нетерпением человека, занятого неотложным делом: «Приступайте к выгрузке взвода. И чтоб комар носа не подточил! Ясно?» — «Да, ясно», — ответил Кузнецов и направился к вагону, где, окруженный толпой солдат, стоял как ни в чем не бывало командир первого орудия. В предчувствии близкого боя все эшелонное прошлое понемногу потускнело, стерлось, сравнялось, вспоминалось случайным, мелким — и Кузнецову и, видимо, Дроздовскому, как и всем в батарее, охваченной нервным порывом движения в это неиспытанное, новое, будто до отказа спрессованное в одном металлическом слове — Сталинград.
Однако после четырех часов марша по ледяной степи, среди пустынных до горизонта снегов, без хуторов, без коротких привалов, без обещанных кухонь, постепенно смолкли голоса и смех. Возбуждение прошло — люди двигались мокрые от пота, слезились, болели глаза от бесконечно жесткого сверкания солнечных сугробов. Изредка где-то слева и сзади стало погромыхивать отдаленным громом. Потом стихло, и непонятно было, почему не приближалась передовая, которая должна бы приблизиться, почему погромыхивало за спиной, — и невозможно было определить, где сейчас фронт, в каком направлении идет колонна. Шли, вслушиваясь, хватали с обочин пригоршнями черствый снег, жевали его, корябая губы, но снег не утолял жажды.
Разрозненная усталостью, огромная колонна нестройно растягивалась, солдаты шагали все медленнее, все безразличнее, кое-кто уже держался за щиты орудий, за передки, за борта повозок с боеприпасами, что тянули и тянули, механически мотая головами, маленькие, лохматые монгольские лошади с мокрыми мордами, обросшими колючками инея. Дымились в артиллерийских упряжках важно лоснящиеся на солнце бока коренников, на крутых их спинах оцепенело покачивались в седлах ездовые. Взвизгивали колеса орудий, глухо стучали вальки, где-то позади то и дело завывали моторы ЗИСов, буксующих на подъемах из балок. Раздробленный хруст снега под множеством ног, ритмичные удары копыт взмокших лошадей, натруженное стрекотание тракторов с тяжелыми гаубицами на прицепах — все сливалось в единообразный дремотный звук, и над дорогой, над орудиями, над машинами и людьми тяжко нависала из ледяной синевы белесая пелена с радужными иглами солнца, и вытянутая через степь колонна заведенно двигалась под ней как в полусне.