Говорит Ленинград
Шрифт:
Дыхание несомненной грядущей победы чувствуется во всей нашей жизни. Уже сейчас, в то время как мы еще находимся в осаде, в то время как враг еще обстреливает наш город, – уже сейчас упрямо начали мы строить наше мирное будущее. Оглянитесь сами: еще рушатся стены ленинградских домов, но художественное училище готовит мастеров, которые будут украшать наши здания; еще корабли наши стоят на Неве, но мы уже готовим кадры строителей тех кораблей, которым будут открыты все моря мира. Еще каждого из нас может изувечить снаряд, но физкультурный техникум уже открыл прием студентов – будущих мастеров спорта.
Так, в разгаре войны, в осаде, на фронте, под разрушительным огнем противника мы закладываем наше близкое мирное, созидательное будущее. Мы хотим встретить победу во всеоружии. Мы сможем сказать будущему миру: «Еще в гуле войны мы вынянчили тебя».
Нет, наверное, мы не будем просто восстанавливать разрушенное. Наверное, мы будем заново рождать наш город, наш быт, весь наш мир. Они будут почти такими же, как раньше, и в то же время не совсем прежними. Я, как и вы, думаю – лучше. Но я также думаю,
Дыханием несомненной грядущей победы овеяна встреча сорок четвертого года. Но победа требовательна. Она уйдет от нас, если мы ослабим свои усилия для ее достижения. Только мы сами знаем, какого отдыха мы все уже заслужили, но враг еще не добит, и мы должны напрячь все силы, чтобы добить его. Мы добьем врага. Мы верим в самих себя, и с этой верой в свои силы каждый из нас встречает новый, сорок четвертый год.
Новогодняя полночь снова в осажденный город пришла, как посланница края родного, хороша, строга и светла. Снег на шлеме ее синеет, на тулупе – звездный узор, и клубится и блещет за нею невозможный российский простор – тот простор без конца, без огляда, неразгаданный, сказочный, свой, тот, который давно в Ленинграде называют Большою Землей. Часовые полночь встречали возле всех ленинградских застав и, приветствуя, сообщали, как велит новогодний устав, – что на вверенных ей участках многотрудные битвы идут, но, как встарь, ожидается счастье в наступающем Новом году… …Прямо с ходу, прямо с дороги полночь к нашим домам подошла, отряхнула снег у порога и у каждого села стола. И сказала, из кованой фляги все стаканы наполнив подряд: – Пью за грозный военный лагерь, именуемый – Ленинград. Но не кубок с вином, а сердце подняла б я над головой за солдат и за офицеров наших Армий, идущих в бой. Всю бы жизнь свою подняла я – осуши ее всю – до дна, – за победу твою и славу, дорогая моя страна. Чтобы в Новом году светлее эту полночь встречала ты, чтобы раны твои скорее полевые укрыли цветы, чтоб, врачуя тебя, украшая, тишина снизошла на поля… …С Новым годом, большая-большая побеждающая Земля.Стихи о друге
Желание
31 декабря 1943
Мы пришли в Пушкин
Час тому назад мы вернулись в Ленинград из Пушкина.
Мы приехали в город через несколько часов после его освобождения и были едва ли не первыми «гражданскими» ленинградцами в Пушкине. Нас ездило семь человек на «репортажке» Ленинградского радиокомитета – четверо сотрудников радиокомитета, артист Ю. Калганов, пушкинист В. Мануйлов и я. Машину вел главный инженер радиокомитета Свиридов, вызвавшись заменить шофера, потому что уже с вечера двадцать четвертого января, сразу после Приказа, «репортажку» осаждали десятки людей, жаждущих попасть в Пушкин. Нам завидовали отчаянно, и мы понимали это: для ленинградцев нет места, любимого более нежно, чем Пушкин. У редкого ленинградца не связано с этим зеленым, уютным, милым городком самых светлых личных воспоминаний. Странно сейчас говорить об этом, но мы приезжали сюда только затем, чтобы любоваться всей этой гармонической, неповторимой красой царственных дубрав и чертогов, всем, что было здесь в течение веков трудолюбиво и любовно создано для человеческой радости, для наслаждения… И все это было неразрывно и прекрасно слито со светозарной поэзией Пушкина, с вечной его юностью…
Мы выехали на рассвете, опасаясь, что придется подолгу стоять на дороге. Но наши войска ушли уже за ночь далеко вперед, дорога была свободна. Наша машина на возможной скорости шла по Московскому шоссе мимо циклопических баррикад, мимо огромных бетонных надолб и железных ежей, мимо глубоких противотанковых рвов и траншей, вырытых нами осенью сорок первого года. Еще всего шесть дней назад это были ближние подступы к Ленинграду, фронт, а сегодня уже были сняты военные заставы вплоть до Пулкова: фронт отодвинулся от Московской заставы, от города. И город, первым в Европе остановивший немцев у самых своих стен, с каждым часом отбрасывал их все дальше и дальше с неумолимой силой до отказа сдавленной и теперь отпущенной пружины.
От самых Пулковских высот земля носила следы только что отгремевшего боя: несмотря на январь месяц, земля была бесснежна, вся вывернута, вся взорвана, взрыта и не похожа ни на что: ни на пашню, по которой прошелся исполинский пахарь с исполинским плугом, ни на разрытую землю для грандиозного строительства – ни на что не похожа, кроме поля боя. Да, это здесь, в этой земле, вцепившись, впившись в нее, как кровососы, два с половиной года сидели немцы. Их надо было вырвать отсюда вместе с землей, поднять вместе с землей, иначе они не ушли бы. Да, это сюда, на эту землю возле Пушкина, обрушился тот незабываемый, долгий, многочасовой гром, который мы услышали в городе утром пятнадцатого января, и, переглянувшись, передохнув, сказали друг другу: «Началось!»
Чем ближе подъезжали мы к Пушкину, тем чаще попадались разбитые в щепу немецкие землянки, дзоты, перепаханные траншеи, опрокинутые козлы с колючей проволокой, разметанные части орудий. Потом пошли срезанные, обугленные, расщепленные деревья, остовы каменных зданий, фундаменты взорванных домов… Темная масса деревьев неслась на нас с конца дороги – и вдруг мы остановились перед монументальными колоннами ворот: мы были в Пушкине! Мы стояли перед Орловскими воротами.
Они целы. Они такие же, как тогда, до войны. Возле них «Руина» – увы, даже и она сильно покалечена, но мы сразу узнали ее. Мы медленно ехали вдоль парка в центр города и, жадно глядя в окно, узнавали всё, всё узнавали – ведь это же был наш, наш Пушкин, который невозможно было разлюбить или позабыть, который остался в сознании как обитель радости, красоты и света.
Мы узнавали всё. Вот Турецкая баня – стена ее зияет пробоиной, она вся ободрана, вся в каких-то грязных пятнах, но башенка цела, и баню можно узнать. Чесменская колонна стоит посреди застывшего озера, покрытого налетом золы и гари. Арсенал цел, только у одной башенки обвалились зубцы. Вон сквозь ветки парка видна Камеронова галерея – господи, неужели же сейчас мы войдем под ее своды? Конечно, войдем: мы в Пушкине, в нашем Пушкине, ничего не забыто нами – он снова наш.
Но ни одного человека не попалось нам навстречу, пока мы очень медленно подъезжали к воротам «Любезным моим сослуживцам». Здесь машине пришлось остановиться – оба моста через речку взорваны немцами. Цепляясь за обвалившуюся землю и камни, мы перебрались на ту сторону и увидели в конце улицы купола дворцовой церкви и арку Лицея.