Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю
Шрифт:

И вот глупый и во многом случайный выстрел, вызванный скорее наваждением послеполуденной жары и какой-то физической раздерганностью, чем злым умыслом, приводит незаметного обывателя на скамью подсудимых. Он и не собирается ничего скрывать, даже охотно помогает следствию. Но запущенной на полный ход судебной машине простого признания мало, перед его носом размахивают распятием и ждут от него театрального покаяния в своей закоренелой преступности. Иначе убийство не укладывается в головы блюстителей правосудия. Когда же ни угрозы, ни посулы не помогают вырвать предполагаемых улик, их принимаются искать в его биографии. И находят. Правда, не совсем подходящие, скорее странности, чем пороки. Но от странностей до чуждости один шаг, а там уж рукой подать и до злонравия. Тем более, что среди «причуд» Мерсо есть одна совершенно непростительная. Подследственный правдив до пренебрежения своей выгодой. Обезоруживающее нежелание лгать и притворяться кажется всем, для кого жить значит в той или иной мере ломать корыстную социальную комедию, крайне подозрительным: то ли ловким прикидыванием, то ли посягательством на устои. В обоих случаях это заслуживает суровой кары.

Во второй части повести и происходит – в соответствии с этим тщательно замалчиваемым заданием – перелицовка одной заурядной жизни в житие злодея. Следователь, прокурор, судья, свидетели обвинения дружно

сотрудничают, подгоняя – по колодке, возникшей из их стихийной неприязни к «чужаку», – куски, полученные способом произвольного рассечения живой биографической ткани. Сухие глаза перед гробом матери превращаются по ходу этого действа в черствость ублюдка, пренебрегающего сыновним долгом; вечер следующего дня, проведенный на пляже, в кино и с женщиной, – в святотатство; шапочное знакомство с соседом-сутенером – в принадлежность к распутному дну; поиски прохлады в тени у ручья – в месть кровожадного изверга. В зале заседаний подсудимый не может отделаться от ощущения, что судят кого-то другого, кто отдаленно смахивает на знакомое ему лицо, но уж никак не его самого. Да и трудно узнать себя в той маске «выродка без стыда и совести» (I, 1191), которая вырисовывается из некоторых свидетельских показаний и особенно из язвительных намеков обвинителя.

А над всей этой зловещей перекройкой витает незримый дух ханжества, которое и есть в глазах судей надежнейший оплот добродетели, залог сохранности всего общественного организма. Оно настолько задето и раздражено, что постепенно самый проступок подсудимого отодвигается на задний план, вперед же выходит его неподсудное, частное, но тем более злостное с точки зрения фарисеев – стражей порядка уклонение от священных для них условностей. Произнеся кликушескую речь, прокурор выбалтывает тайну всего судилища: по его словам, глухое к принятой вокруг обрядности сердце «постороннего» – страшная «бездна, куда может рухнуть общество» (I, 1195). И Мерсо отправляют на эшафот, в сущности, не за совершенное им убийство, а за то, что он «белая ворона», за то, что он пил кофе у гроба матери, не плакал на похоронах и назавтра пошел в кино. Всемогущий искусственный уклад творит расправу над отпавшей от него жизнью.

Однако оттого, что столпов этого уклада поддерживает скорее страх, чем сознание правоты, устроенное ими ритуальное жертвоприношение зачастую утрачивает подобающую серьезность и взамен приобретает оттенок нелепого фарса. На одном из первых же допросов между следователем и подследственным происходит разговор, предвосхищающий заключительный визит священника в камеру приговоренного и вскрывающий природу той вражды, которую питают к «постороннему» официальные лица. Достав из стола распятие, следователь размахивает им перед озадаченным собеседником и дрожащим голосом заклинает этого неверующего уверовать снова. «Неужели вы хотите, – воскликнул он, – чтобы моя жизнь потеряла смысл?» (I, 1173). Просьба на первый взгляд столь же странная, как и обращенные к Мерсо мольбы тюремного духовника принять причастие: хозяева положения униженно увещевают жертву. И возможная лишь в устах тех, кого гложут сомнения, кто догадывается, что в охраняемом ими и удобном для них порядке завелась порча, и вместе с тем испуганно открещивается от этих подозрений. «Он не был даже уверен, что жив, – думает Мерсо о причинах назойливости священника, – ведь он жил, как мертвец» (I, 1208). Избавиться от червоточины уже нельзя, но можно заглушить тоскливые страхи, постаравшись склонить на свою сторону всякого, кто о ней напоминает. Чем тревожнее догадки, тем нетерпимее и мстительнее ненависть к инакомыслящим – ведь последние одним своим существованием перечеркивают все, чему поклоняются их преследователи, в чем они черпают себе поддержку. За всесилием власть имущих кроется растерянность, и это делает их жалкими – отталкивающими и смешными одновременно.

Слух прямодушного рассказчика, добросовестно передающего все, что ему запомнилось из судебных прений, чутко улавливает в них примесь фальши, которая как раз и выдает эту внутреннюю немощь всемогущих. Отсюда – истерическое озлобление прокурора, который «пужает» присяжных и публику, будучи напуган сам. Он то и дело впадает в мелодраматическое витийство. Его закругленные тирады в стиле обветшалой казенной элоквенции густо уснащены побрякушками пустозвонных метафор. Подсудимый с трудом продирается сквозь это канцелярское краснобайство, то отключаясь из-за жары и усталости, то вдруг спохватываясь: «И я попробовал послушать еще, потому что прокурор заговорил о моей душе. Он сказал, что он склонился над ней и не нашел там ничего, господа присяжные заседатели!» (I, 1195). Прямое обращение к заседателям, будучи вкраплено в косвенный пересказ от лица слушателя и подчеркивая момент предельной взвинченности говорящего, делает все предложение несуразным, насмешливо обнажает вымученную его фигуральность. Столь же нескладны в переложении Мерсо и обрывки сакраментальных юридических формул. Торжественное зачтение смертного приговора сведено, например, к фразе: «председатель в чудных выражениях сказал мне, что именем французского народа мне на площади прилюдно отрубят голову» (I, 1199) – здесь грозные слова официальных бумаг встали в разговорно-сниженный синтаксический ряд, и их цветистость обернулась нелепицей. «В стилистически очень искусно построенной сцене суда, – убедительно заключает свой разбор отрывка из “Постороннего” один из наших исследователей, – Камю сталкивает естественную простоту с фальшивой напыщенностью, с противоестественной ложью; непосредственность живого выражения мысли и чувства – с набором мертвенно-риторических, пустопорожних штампов» [33] . Ходульное судебное велеречие, попадая в обрамление оборотов безыскусных, примелькавшихся, «стертых», получает прозаически-буквальное прочтение и начинает звучать пародийно.

33

Эткинд Е. Семинарий по французской стилистике, ч. I. Проза. М.-Л., 1964, стр. 327. Несмотря на обилие работ о «Постороннем», сатирическое мастерство Камю почти не затрагивалось его зарубежными комментаторами, на что он сам сетовал в одном из своих последних интервью (II, 1922). Исключением здесь служит книга: Barrier M. G., L’Art du r'ecit dans l’Etranger d’Albert Camus. P., 1962.

Не менее приметлив, чем слух рассказчика, его глаз. Рядом с иронией стилевой возникает ирония зрелищная: механически затверженные речи сопровождаются механически затверженными жестами. Государственный обвинитель патетически простирает руки, тычет перстом в сторону подсудимого, для пущей важности оправляет мантию, когда встает или усаживается. Защитник суетливо вскидывает руки, и всем мозолят глаза складки его накрахмаленной рубашки. Поскольку жестикуляция того и другого призвана подкрепить сказанное, а смысл этого сказанного

от обвиняемого ускользает, то она становится набором ужимок из какой-то диковинной балаганной пантомимы. Здесь будто лента звукового кино то и дело перемежается немыми кусками, так что даже трагическое вдруг начинает выглядеть не слишком всерьез. Да и вся атмосфера заседаний кажется тому, кто попал сюда впервые, мало подходящей к серьезности случая. До выхода председателя журналисты, писари, жандармы приветливо здороваются друг с другом, непринужденно болтают, обмахиваются веерами или газетами – словно старые добрые знакомые собрались в «клуб, где все свои и рады побывать в дружеском кругу» (I, 1183). А ведь речь пойдет о жизни и смерти! Затем, с появлением председательствующего и его заместителей, все затихает, и в торжественной тишине совершается ряд процессуальных операций, значение которых опять же доступно одним посвященным и завсегдатаям. Самое заинтересованное лицо – подсудимый – к ним не принадлежит, ему остается взирать на все вокруг как на странный обряд.

Далее кое-что проясняется, но отнюдь не все. Прокурор находит, что обвиняемый, судя по всему, не глуп, но это, оказывается, лишь усугубляет вину. Адвокат почему-то говорит «я», излагая поступки подзащитного, и тот думает: «это устраняет меня из дела, сводит меня к нулю» (I, 1197). Он и правда «лишний» в игре защиты и обвинения, где ставкой служит его жизнь, но правила которой для него за семью замками. Ходы игроков загадочны и рождают в нем чувство невсамделишности, призрачности происходящего. Да игрокам и самим едва ли приходило в голову хоть раз всерьез задуматься о смысле своего занятия. Подсказывая заостренную почти до гротеска модель такой деятельности, Камю поместил среди публики ту самую «женщину-автомат», рядом с которой Мерсо однажды обедал в бистро и был ошеломлен тем, как она с отрешенностью марионетки не ела, а выполняла процедуру приема пищи и как при этом еще более отчужденно подчеркивала подряд строку за строкой в программе радиопередач. Вершители правосудия столь же механично повторяют свои затверженные манипуляции: когда-то они усвоили, что и как положено делать, и теперь без тени сомнения прикладывают заштампованные мерки к очередному случаю. Незадачливый зритель, Мерсо дивится, потому что не понимает. Однако непонимание это особое: в нем не слепота, а зоркость. То, во что другие погружены с головой, к чему они подходят изнутри, он созерцает извне. У него нет их шор. И он обнаруживает изъяны, скрытые от остальных благоговением перед привычным и должным. Он платит судьям их же монетой: для них он враждебно-странен, они же, в свою очередь, «остр'aннены» его взглядом, превращены в устроителей трагикомического действа. Сквозь его изумление проступает издевка Камю над мертвым языком и ритуалом мертвой официальщины. Суд над «посторонним» оборачивается саркастическим судом самого писателя над поддельными ценностями промотавшего живую душу общества.

Понятно, что в этом царстве смехотворной эрзац-гражданственности, где даже изъясняются на каком-то полутарабарском наречии, в которое и вникать-то, пожалуй, не стоит, правды человеческой жизни нет и быть не может. Все подлинное здесь чужеродно, оно – остаток, полученный после вычета всех условностей, нечто сугубо личностное, частное и внесоциальное. «Посторонний» это знает, точнее, ощущает давно, судейские не знают и знать не хотят. Они чудны в его глазах потому, что цепляются за свое неведение и навязывают это другим под страхом отлучения. Он же странен в их глазах потому, что не разделяет их притязаний на обладание истиной – добродетели, важные для них, ему безразличны. Вылившись в разговор глухих, судебный процесс лишь воочию обнажает это взаимное отчуждение, которое подспудно существовало и тогда, когда Мерсо еще не сидел в одиночестве на скамье подсудимых, а был затерян в толпе.

Камю не вдается в подробности биографии Мерсо, но одна деталь, проливающая свет на весь его облик и поведение, мельком упомянута. В юности он был студентом в Париже и, как все, строил планы на будущее, помышляя о карьере. Занятия пришлось бросить, однако вскоре он не только утешился, но и понял, что прежнее честолюбие было пустой суетностью и не заслуживало даже, чтоб о нем сожалеть.

Под напором каких же очевидностей рухнули былые запросы? Об этом рассказчик молчит вплоть до последних минут, когда, выведенный из себя приставаниями священника, он вдруг взорвался и, «содрогаясь от радости и гнева, излил на него до самого дна все, что скопилось на сердце». «Я был прав, я и сейчас прав, всегда был прав, – лихорадочно выкрикивает он. – Все – все равно, все не имеет значения, и я твердо знал, почему… Что мне смерть других, любовь матери, что мне его бог, жизненные пути, которые выбирают, судьба, которой отдают предпочтение, раз мне предназначена одна-единственная судьба, мне и еще миллиардам других избранников, всем, кто, как и он, называют себя моими братьями. Другие тоже когда-нибудь будут приговорены к смерти» (I, 1208–1209). Рано или поздно, старым или молодым, в собственной постели или на плахе, каждый умрет в одиночку, разделив участь всех прочих, и перед этой беспощадной ясностью тают все миражи, за которыми гонятся люди, пока не пришел их последний час. Суетны все потуги заслониться от жестокой очевидности, посвящая себя карьере, помощи ближним, заботе о дальних, гражданскому служению или еще чему-нибудь в том же духе. Бог, якобы предписывающий то-то и то-то, – сплошная выдумка, пустые небеса хранят гробовое молчание, свидетельствуя, что в мире нет разумного и рачительного хозяина и с точки зрения отдельной смертной песчинки все погружено в хаос. Невесть зачем явился на свет, невесть почему исчезнешь без следа – вот и весь сказ о смысле, точнее, бессмыслице жизни, который выслушивает от глухого к его запросам мироздания всяк правды взыскующий.

Прозрения, которые, судя по всему, впервые посетили Мерсо раньше, в момент кризиса юношеских надежд, и которые он теперь бросает в лицо трепещущему церковнослужителю, свидетельствуют о его кровном родстве с Калигулой. Оба они унаследовали от лирического повествователя ранних эссе Камю завороженность трагедией извечного людского удела. Оба ставят в упрек окружающим их близорукость, их страусово стремление заслониться от сурового «быть» обманчивым «казаться». Оба, наконец, исповедуют безверие отверженных, которые не ждут свыше ни помощи, ни спасения и знают, что обречены исчезнуть по прихоти слепой судьбы. Камю снова бьется над задачей с похожими исходными данными. Разница, однако, в том, что на сей раз как будто учтены предыдущие просчеты. Мерсо лишен задатков гордеца и не тщится научить уму-разуму ближних. Он не посягает на святыни, а попросту ими пренебрегает. Римский самодержец жаждет, чтобы все подстроились к его шагу, алжирскому служащему достаточно брести себе в сторонке от всех как вздумается. Один – воинственный анархист-иконоборец, другой – тихий раскольник, один – разрушитель и яростный бунтарь, другой – уклоняющийся. Памятуя о том, как быстро она вырождалась в тиранию из-за своих «нескромных» замашек, свобода предписывает себе довольство малым. Она не собирается перевернуть все вверх дном, она хочет, чтобы ее оставили в покое и позволили насладиться тем, к чему у нее еще не пропал вкус.

Поделиться:
Популярные книги

На границе империй. Том 7. Часть 4

INDIGO
Вселенная EVE Online
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 4

Надуй щеки! Том 4

Вишневский Сергей Викторович
4. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
уся
дорама
5.00
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 4

Убивать чтобы жить 9

Бор Жорж
9. УЧЖ
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 9

Часовое сердце

Щерба Наталья Васильевна
2. Часодеи
Фантастика:
фэнтези
9.27
рейтинг книги
Часовое сердце

Довлатов. Сонный лекарь 3

Голд Джон
3. Не вывожу
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь 3

Прометей: Неандерталец

Рави Ивар
4. Прометей
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
7.88
рейтинг книги
Прометей: Неандерталец

Девочка для Генерала. Книга первая

Кистяева Марина
1. Любовь сильных мира сего
Любовные романы:
остросюжетные любовные романы
эро литература
4.67
рейтинг книги
Девочка для Генерала. Книга первая

Звездная Кровь. Изгой

Елисеев Алексей Станиславович
1. Звездная Кровь. Изгой
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Звездная Кровь. Изгой

Фею не драконить!

Завойчинская Милена
2. Феями не рождаются
Фантастика:
юмористическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Фею не драконить!

Темный Лекарь 2

Токсик Саша
2. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 2

Имперец. Том 1 и Том 2

Романов Михаил Яковлевич
1. Имперец
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Имперец. Том 1 и Том 2

Последняя Арена 8

Греков Сергей
8. Последняя Арена
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 8

Маршал Советского Союза. Трилогия

Ланцов Михаил Алексеевич
Маршал Советского Союза
Фантастика:
альтернативная история
8.37
рейтинг книги
Маршал Советского Союза. Трилогия

Камень. Книга 3

Минин Станислав
3. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
8.58
рейтинг книги
Камень. Книга 3