Гравилет «Цесаревич» (сборник)
Шрифт:
– Вероятнее всего, я поеду в Москву с сыном.
Обиванкин размашисто кивнул, вполне признавая за Лёкой такое право.
– Вы намекали относительно опасности. Меня вы не напугали, конечно, но подвергать мальчика каким-либо опасностям я никоим образом не желаю.
Обиванкин сызнова кивнул, но уже без прежней размашистости; он слегка сник.
– Я был бы вам крайне признателен, Иван Яковлевич, если бы вы меня просветили насчет ваших опасений. Ничего о них не зная, я не могу принять ни положительного, ни отрицательного решения.
Голова Обиванкина повисла ниже плеч.
– Вам и вашему сыну ничто не грозит, – тихо заверил он после долгой паузы. –
– Вы очень большой добряк и до тонкости все продумали, – сказал Лёка, изо всех сил стараясь не раздражаться. – Вы, может быть, не знаете, что транзитные документы оформляются в оба конца? Вы в моей подорожной, между прочим. Что я буду говорить на пропускном пункте при возвращении? Если вас со мной не будет, вас начнут искать. А меня очень даже спросят: где тот, кто ехал вместе с вами по одному с вами делу – навестить больную родственницу? Где вы его потеряли? И почему? Он что, стал невозвращенцем?
На Обиванкина было жалко смотреть.
– Поэтому, во-первых, чем бы вы таким ни занимались в Москве в то время, пока мы с сыном будем в деревне, ехать нам обратно придется вместе. А во-вторых…
– Вы знаете, – неожиданно перебил Лёку Обиванкин, – это, по-моему, преодолимо. Там такое начнется… – Он осекся. Помолчал и добавил: – Ко времени вашего возвращения им всем станет уже не до рутинного контроля на дорогах.
– То есть? – не понял Лёка. Обиванкин молчал.
– Послушайте, Иван Яковлевич, – терпеливо начал Лёка сызнова. – Вы просите меня вписать вас в подорожную, но я же ничего о вас не знаю…
– Спрашивайте, – с готовностью ответил Обиванкин.
Лёка обескураженно помолчал, выруливая тем временем на Охтинский мост. Он отнюдь не с целью проводить допрос и снимать показания начал говорить о том, что не знает ничего о нежданном попутчике. Но выхода не осталось.
– Кто вы, собственно?
– Ученый. На пенсии, конечно. Лауреат еще аж Ленинской премии, – кривовато усмехнулся Обиванкин, – но сие, конечно, к делу не относится. Имел отношение к ракетостроению, но не самое непосредственное. То есть не чушки керосиновые запускал, а, наоборот, они запускали кое-какие мои приборы. Это было, как легко догадаться, довольно давно.
– Догадываюсь. А вот в чем опасности поездки, догадаться никак не могу, – снова поинтересовался Лёка.
Обиванкин смолчал; его кустистые стариковские брови горестно заломились, словно он сам мучился своей безъязыкостью – но обета молчания нарушить не смел.
– Ну а «Буран»-то парковый на кой ляд вам сдался? В нем уж давно аттракцион какой-то!
Обиванкин молчал.
Больше мне ничего не добиться, понял Лёка. Ну и ладно. Надо принимать решение. Подумать как следует и принимать.
А что тут думать? Я хочу. Я просто уже сам хочу ему помочь.
Вот ведь идиотизм. Лучше бы захотел свозить сына на залив, чем идти у психа на поводу.
Но чует мое сердце, не псих он… А сына я не то что на залив – в Москву свожу.
И в общем-то хочу свозить.
Он глубоко вздохнул. Машина ровно катила по проспекту; то и дело ее, посверкивая парчой корпусов, обгоняли и самодовольно демонстрировали ей свои роскошные, бодро убегающие ягодицы более достойные механизмы. И пес с ними.
– Где вы жили в начале шестидесятых? – спросил Лёка.
– В Москве. Студент.
– Замечательно. – Теперь Лёка соображал очень быстро. Все вроде складывалось, подгонялось одно к другому – будто абзацы в хорошем тексте. Что-что, а дурить надзирающих чиновников мы благодаря Советской власти научились
– Послушайте, милейший! – Обиванкин, на некоторое время, казалось, вовсе утративший дар речи, взорвался. – Я… Никогда! Ни за что! Я не стану порочить честное имя пожилой женщины! Да еще в тот момент, когда она тяжко больна и не может защитить себя!
– Обиванкин, – устало сказал Лёка, с ожесточением вертя баранку; впереди обнаружился разинутый в плотоядном ожидании канализационный люк без предупредительных знаков, и все прущие по проспекту машины, внезапно замечая его чуть ли не у себя под носами, начинали ошалело метаться вправо-влево. – Может, вы думаете, что подобные маневры приятны мне? Ошибаетесь. Но предложите что-нибудь получше.
Кажется, нынче я уже произносил эту фразу, мельком подумал Лёка.
– Ну… Я не знаю. Надо подумать, но… Это недопустимо! Это аморально!
– Спасибо, что сказали, – процедил Лёка. – Вы знаете, что в случаях, подобных нашему, визы выдают только ближайшим родственникам? У нас единственный шанс, да и тот слабенький – выставить вас как теть-Люсину первую и незабытую любовь. Единственный! Дома я подберу несколько писем тети Люси – она писала отдельно маме, своей сестре, и отдельно отцу… Подберем отдельные листочки, где нет имени и где можно хоть что-то лирическое вычитать между строк, – и я их вам выдам, как бы это ее письма к вам, все, мол, что у вас сохранилось, и, если глянуть на даты, можно будет заключить, что переписка продолжалась и после замужества… всю жизнь. Листочки вы при необходимости предъявите в ОВИРе, потом вернете мне. – Он помолчал. – Это единственный шанс.
– Вы… – сказал Обиванкин и осекся. Облизнул губы. Стариковски повернувшись всем корпусом к Лёке, несколько мгновений всматривался в его лицо. Потом отвернулся. Некоторое время сидел молча, в гордом удручении.
– Я человек старой закалки, – глухо произнес он, – но даже мне всегда омерзительны были некоторые советские поговорки… «цель оправдывает средства», «лес рубят – щепки летят»… По всем своим понятиям я должен был бы сейчас отказаться от вашего предложения. – Голос его задрожал. Он сглотнул. – Но я не откажусь. Мне действительно очень нужно в Москву.