Гражданин Уклейкин
Шрифт:
Весть о правах и свободах уничтожила все сомнения. Уклейкин бросил работу и с утра слонялся по городу, заходил в собор, прошелся в толпе Золотой улицей, подпевал, поругался с городовым и явился домой возбужденный.
— Крышка!.. Матрена!.. Матрена!!
— Ну, чего разорался-то?
— Душа во мне ходит… Не могу я молчать… Жизнь открылась! Все теперь по-другому…
— Уж знаю тебя… не подговаривайся…
— Что?.. Водки, думаешь, чтобы?.. Кончено! Я теперь… Знаешь ты, кто я теперь?.. Гра-жда-нин!.. Ей-богу!..
— Ну-к что ж…
— Ну-к что ж!.. Дурындушка!.. Спроси-ка Пал
— Ну-к что ж…
— Заладила… Вот возля управы… иду, а студенты стоят… Как обернется один да за руку… Напрямки так вот… Гражданин, говорит!.. Не можешь ты этого внять, чтобы…
Вечером в квартирке было шумно. К Синице пришли двое товарищей, пили водку, толковали и пели. Один играл на гитаре, а Синица запевал боевую песню. Матрена пила пиво, в упор глядела на кудреватого жильца, и глаза ее туманились. Уклейкин раздобыл где-то балалайку и выбивал такие рулады, что даже Матрена передернула плечом и грудью и крикнула:
— Ах, пес, не забыл!..
— Весь пр-рах отрясем! Катай, Пал Сидорыч!
А Пал Сидорыч закручивал ус, трогал Матрену ногами под столом, нажимал коленями и пел боевое, потом «Стрелочка», потом еще что-то забористое.
Девятилетний рыжий Мишутка сидел в сторонке и щурился. Давно бы пора спать, но ему еще не дали поесть, да и давно не было такого веселья.
V
Далеко за полночь Уклейкин лежал под лоскутным одеялом, выставив голые ноги, неподвижно, как покойник, и глядел в потолок, на котором уснули тени от уличного фонаря. Все когда-либо побывавшие в голове обрывки мыслей, все, что его мутило и сосало, теперь все это столкнулось в памяти, точно пришло в последний раз — проститься и уйти, уступить место другому, новому. Это новое шло видимо и осязательно.
«…Первое дело, права всякие… — раздумывал Уклейкин. — Второе дело — будем выбирать… Уж настоящих выберем, не прохвостов каких, а самых настоящих… Потом порядки новые… Налоги все к черту, пусть с богачей берут… Хоть им и неприятно это, а… Пожила кума до масленой, а на масленой и сами поживем… Хорошо бы магазин».
Больше ничего не мог выдумать Уклейкин. Что-то мягкое стлалось и залегало в душе. Чуть-чуть даже жалко было всех этих, кому так ловко жилось недавно и кому теперь скоро будет плохо. Но делать нечего: как кому судьба. Да, но как же все это сладится?.. Магазин… да, это хорошо… Только надо…
И ясно пришло в голову, что самое важное надо сделать.
« Поддержаться…»
Это слово он повторил про себя несколько раз, но этого было мало. Так что же еще-то нужно? Он перебирал в голове все, что там было, и снова пришел к выводу, что нужно «поддержаться». И захотелось ему во что бы то ни стало выполнить решенное им — иначе ничего не изменится, — и он с таким мучительным напряжением пожелал выполнить, что уже не мог спокойно лежать, привстал с постели и глядел в темноту. Но все спали, и не было такого человека, кому можно было бы высказать все. А было так полно и горячо на сердце, что подступало к глазам и жгло.
Возле он чувствовал большое, обжигающее тело Матрены.
— Матрен! а Матрен!.. Уж захрапела…
Но не спала и Матрена. Заложив полные белые руки за голову,
И она притворилась, что спит, стараясь затаить клокочущие вздохи нахлынувшей страсти.
— Матрена… Слышь ты!..
Он толкнул ее в грудь, и толкнул больно.
— Ну?.. чего ты?.. Только глаза сомкнула…
— Глаза… Храпишь, как… бревно.
— А тебе завидки?
— За-вид-ки… ду-ра… С тобой как с человеком все равно…
— Наглотался.
— На-гло-тал-ся!.. Дурында… Никакого понятия… Ты слушай… Да не зевай… Даже щелкает… Э, необразованность…
— Образованный! Дрых бы уж лучше… пьяница!..
Ему стало обидно.
— Тише ори-то, дурища!.. Пьяница… Пал Сидорыч вон прямо душевный человек — и то пьет… Тебе бы сресаля всё. И выпить уж нельзя. Теперь вон все самые образованные люди — пьяницы. Поори еще!.. Толкану вот — вылетишь!..
— Навязался, черт лысый… Уж лучше бы за будочника пошла… По ночам спать не дает…
— Э-э-э… не да-ет… Мужчина я потому… Во мне кровь ходит… Слушай! Да слушай ты… Чего ревешь-то? Со злости ревешь-то!.. Да слу-шай…
Он осторожно толкнул ее в бок.
— Кулашник, леший!..
— Да ведь легонько я… Слу-ушай… Вот тебе сказ… Да слушай! Да не реви ты… Пал Сидорыч слышит…
— Все пущай слышут, как ты, шильный черт… В гроб вгонишь…
— Тебя вго-онишь…
— Уж лучше бы на бульвар ходила…
Что-то глухо хлопнуло в темноте.
— В-вот тебе! в-вот тебе «на бульвар»…
Еще что-то хлопнуло и загромыхало. В соседней комнатке ноги уперлись в переборку и вялый голос спросил:
— Чего там?
Тишина.
— Услыхал… Э, дура! С тобой пошутил, а ты в рыло. Ведь люблю… Подь-ка сюда… да ну, что ль… Чтоб только человека обижать… Ну, слушай… Матреш!.. Курочка ты моя…
— Слышу! — злым шепотом отозвалась Матрена, в которой сонный голос жильца вновь разбудил жгучий порыв.
— Слушай… Водчонки — ни-ни! И не покупай… Крышка! Поддержать себя надо. И вот те крест… ежели хочь каплю, хочь… Вот тебе!.. Зарок дал… Чтоб все по-другому… Долги сберем, книжку заведем… Как лишнее — на книжку… Магазин, может, откроем…
— Еще что?..
— Уж ты не шипи… Уж я… Ты только не зыкай на меня… не зыкай… а по-любовному… — шептал Уклейкин, чувствуя умягчение на душе.
Он коснулся заскорузлыми пальцами мягкого округлого плеча Матрены, и это прикосновение к голому, пухлому телу вызвало в памяти красивый, когда-то манивший образ. И проснулось почти забытое желание, пропитое, истасканное. Но голое плечо выскользнуло, и его пальцы попали между рукой и грудью. Тогда он потянул Матрену.