Грех
Шрифт:
– Да какая мне разница! – воскликнул в сердцах рядовой Стелла. – Главное – перепробовать их всех! Через месяц, через полгода ты все равно, считай, покойник. Лично я ни одну не пропущу, ни единую! Старухи? Годятся старухи, по мне старухи так даже лучше, они дают сразу, без предисловий, вставил и поехали; больные – тоже годятся, они еще лучше, тащатся, как суки, кончают по десять раз. Нет уж, позвольте, я перед смертью хочу насладиться, перепробовать их всех!
– А если тебе не суждено погибнуть?
В ответ рядовой Стелла хитро подмигнул:
– Значит, спишут по болезни. Лучше
Под конец он извинился за грубые выражения.
– На исповеди покаюсь, – прокричал он, убираясь восвояси. – Вечером, как скомандуют обратно в окопы, соберу все грехи до кучи да разом во всех и покаюсь.
Да, размышлял я про себя, спускаясь в деревню, кажется, рядовой Стелла придумал новый способ членовредительства: чисто, не подкопаешься. Случаи заболевания туберкулезом в окопах не редкость, но там подхватываешь болезнь не по этой причине.
До чего мы, однако, дожили, когда человек сознательно стремится заболеть тяжелой болезнью, чаще всего со смертельным исходом, потому что рассматривает ее как освобождение…
Девушка за решеткой, если вдуматься, не из таких. До сих пор я судил о ней, совершенно ее не зная. Только на том основании, что она богата, я решил, что она должна быть поверхностна и – как бы сказать поточнее – избалована, что ли, легкодоступна… Несомненно, это вывод бедняка, крестьянского сына, каковым я являюсь.
Мы разместились в старинном особняке, единственном архитектурном строении в россыпи приземистых деревенских изб. Владельцы его, обедневшие дворяне, отдали свой фамильный дворец в общественное достояние.
В мою комнатушку, которая в свои лучшие времена, вероятней всего, была гардеробной, попадаешь через большую спальню, где вместо супружеского ложа стоят раскладушки. Мои друзья лейтенант Кампьотти, лейтенант Сконьямильо и капитан Алатри уступили мне отдельную комнату, а сами разместились в большой общей спальне. Еще год назад я бы счел такое преимущество подарком судьбы, поскольку еще год назад я был стыдлив и нелюдим до крайности и, главное, не переносил близости других. Окопы заставили меня изменить привычки, теперь я не вижу ничего зазорного в том, чтобы усесться рядом с двумя-тремя голыми задницами и опорожняться в точности как они.
Но я с благодарностью принимаю их подарок, предполагающий возможность уединения: на фронте я варился со всеми в общем котле четыре месяца без передышки. Но и в тылу, надо заметить, меня приводят в смущение мои друзья. Они беспробудно пьют – граппу, коньяк, вино – и настаивают на моем участии в праздновании временной свободы от страха: требуют, чтобы и я поднимал тосты, садился за карточный столик, вел разговоры о женщинах или, по крайней мере, слушал, что о них говорят другие. Отгородиться от них дверью – немалое преимущество.
Дойдя по склону до самой высокой точки леса, я вдруг услышал знакомый звук – рокот канонады. То ли ветер подул с непривычной стороны, то ли этот звук ютится на дне глубокой лощины, которой в этом месте заканчивается горная гряда в подножии альпийского плоскогорья; как бы там ни было, выстрелы пушек были слышны отчетливо,
Это была не стрельба крупнокалиберных гаубиц и это была не артподготовка, какие устраивают перед атакой: странно было бы в четыре часа дня устраивать артподготовку. Отрывистое, хриплое гавканье горных орудий среднего и мелкого калибра раздавалось на фоне заливистого тявканья пулеметов и карабинов.
Я знаю, как это бывает. Порой сонную дремоту знойного послеобеденного часа, когда в окопах все спят мертвым сном, взрывает чей-то шальной выстрел. На него отвечают: слышится первый хлопок, потом второй, третий… А через минуту палят уже все. Необстрелянный офицер в такой ситуации бросается запрашивать поддержку артиллерии; противник отвечает тем же, и примерно на полчаса на отдельно взятом участке фронта смерчем проносится призрачный бой. Это – локальная вспышка безумия в глобальном помешательстве этой войны. Она, конечно, тоже приносит свои плоды. Когда мало-помалу приступ истерии проходит, огонь стихает, а затем и вовсе гаснет, подбирают убитых и раненых. Мой друг Алатри – а он кадровый вояка – говорит, что эта война до такой степени лишена каких-либо правил военного искусства, что, паля наугад, удается скосить живой силы больше, чем в тактически выверенном бою.
Из-за треска смерти, внезапно ворвавшегося в мою безмятежную прогулку, во мне всколыхнулись черные мысли, с которыми я сумел совладать в минувшие дни, загнав их в себя как можно глубже. Меня охватило даже чувство стыда, что в данную минуту я не нахожусь наверху, рядом с умирающими солдатами: как будто я дезертировал.
Заторопившись в деревню, я выбирался из леса в окружении призраков мертвых и стонущих раненых, которых я за эти два года войны повидал сотни; в особенности меня донимал паренек, пару дней назад испустивший дух на моих руках из-за какого-то нелепого гранатного осколка. Мне чудилось, будто все они что-то кричат, требуют у меня отчета о своей загубленной молодости.
Я остановился чуть ниже, на краю леса, откуда видны остатки рухнувшей часовни. С солнечной стороны здания, лежавшего в руинах, с книжкой в руках сидела девушка.
Рокота пушек было не слышно: то ли он не долетал сюда, то ли перестрелка вслепую успела закончиться. Девушка заметила меня погодя, когда я на цыпочках пытался улизнуть на другую дорогу. Лицо ее вспыхнуло и покрылось красными пятнами, она прижала руку к груди; медленно, словно борясь с непосильной тяжестью, она поднялась и вдруг… расплакалась.
Она сотрясалась от частых, коротких рыданий, слезы не текли, а крупными каплями падали на щеки, омывая их словно водой. Мне стало искренне жаль ее; но тут она повернула ко мне свое зареванное, распухшее от слез лицо будто затем, чтобы продемонстрировать, в каком состоянии она находится по моей милости, и тогда ее слезы показались мне не подлинным проявлением боли, а заурядною шалостью нервов, своеобразным эмоциональным всплеском.
Я невольно представил себе ребят на плоскогорье, лежавших под огнем, вдавившись в землю как черви, представил охвативший их страх, грязь, вшей, и эта рыдающая, красиво одетая, благоухающая духами барышня меня взбесила.