Грешный грешным
Шрифт:
Мысль о телесной смерти ее никогда не покидала. Что ей недолго жить здесь, она всегда знала и прямо говорила всем. Может быть, это и было то, что всего больше поражало всех в самых же первых встречах с ней. Страшно было слышать это от ее юности, не хотелось этому верить и верилось почему-то невольно. Точно ангел смерти уже стоял около нее, охранял ее от всех, как свою избранницу, и придавал любую остроту и чистоту всякой близости с нею. Страшно было иногда всякого дыхания около нее. И странные песенки слагала она про себя, все песенки тоскливые о смерти.
Ты бескровная, высокая, Ты ходи по пятам за мной. Выходи по прямой по дороге Гордо выходи навстречу мне. Упаду без слезы На твой гробик, мой друг, Будем в смерти мы жить, Целоваться, любить, И молиться и песенки петь20.Но в последнюю встречу мою с ней, весной этого года, она совсем
В день 11 — го декабря утром она постучалась в дверь своей сестры и обрадовала ее своим согласием пойти с ней к доктору, к которому давно уже уговаривала ее пойти ее друзья и родные. Пока одевалась та, сестра Маша села за лекции, а старушке няне, немке, приказала приготовить ей крепкий кофе. Этот очень крепкий кофе она пила, когда чувствовала в себе приступы головной боли, о которой было известно и другим в ее семье, что она ими страдает….. Возвратившись из кухни в свою комнату, заперла дверь на крючок и, по-видимому, села за лекции. Няня долго готовила кофе, и когда налила его в чашку, услышала шум в ее комнате, как бы паденье кресла или чего-то тяжелого на пол. Подойдя с кофе к двери, нашла ее запертой. В тревоге стала звать. Но услышала в ответ, или только почудилось ей, что услышала слабый, прерывистый стон. Побежали за дворником, взломали дверь, послали за врачами….. Но уж ничто не могло вернуть к жизни ее нежное, как лепестки цветка, и подорванное тело. Родные воспрепятствовали ее вскрытию. Когда я приехал в Петербург, ее уже похоронили.
Когда меня спросят теперь, кто же была сестра Маша. Считаю ли я ее за особое, какое-нибудь совсем исключительное высшее существо. Я скажу: нет. В этом и радость моя, сказать нет. Такие, как она, были до нее и есть и, благодаренье Богу Всемогущему, еще будут на земле. Но для меня она первая, которую я встретил из таких Свыше рожденных, вот и все ее значенье для меня. В мире же обыденном, как ни исключительно ее явление, — могу указать на родственные ей души. Не только брат Лев Николаевич в последние годы своей жизни среди общеизвестных имен принадлежал к родной ей семье, но и еще то тут, то там среди бедности нашего общества мелькают мне родные ей лучи иногда там, где их вовсе не ждешь. Недавно попались мне в руки отрывки из писем Веры Феодоровны Комиссаржевской, и я поразился. Какие слова. Какие обороты речи. Если сопоставить их с письмами сестры Маши, то местами покажется, что писал их один человек. Та же мука. Та же бездонная искренность самоукорения и вера и жалость. Не эта ли правда их и не это ли мучение себя правдой своей и жажда найти, воплотить в жизнь что-то такое, что еще никем из людей не найдено, не воплощено, но что ясно предчувствовалось уже ими в глубинах их, и было тем, что покоряло им других людей и будило во всех, кто их видел, какой-то укор за себя. И сестра Маша чувствовала при жизни своей родство с Верой Феодоровной. Раз, помню, я провожал ее, она шла просить о чем-то Веру Феодоровну за кулисы ее театра. И хотя раньше никогда с ней не встречалась, но шла к ней так, как к старой знакомой, ничуть не сомневаясь, что та сразу же ее поймет, и другие иногда сопоставляли их двух. Только, конечно, и это сопоставление должно иметь свои границы.
Сестра Маша верила в Бога….. Вот главное, что было в ней, и то, что знала Его, и как-то особенно знала, как не всем это доступно знать, и о чем она никогда ничего не говорила прямо нам, — и было той грозной тайной вокруг нее для нас, какая ощущалась всеми и будила даже суеверный страх иногда….. Трудно нам говорить об этом, о чем-то высшем, только ее одной касающемся. В юности, нам известно, она упорно и помногу молилась:…..«Мне страшно….. Я боюсь Бога»…… Долетают нам оттуда ее слова из воспоминаний о ней ее близких, о ночах с нею….. Точно какой-то спор ее с Ним было это и ее непокорство Ему. Ибо и на высших ступенях близости к Нему бывают уклонения от Него. Но как нам судить об этом, когда и до этих-то ступеней мы не можем возвести своего взора….. Но вроде было это так, что отказывалась она от высшего жребия или пути, к которому Он ее предназначил, предпочитала ему нечто низшее и даже лучше смерть телесную, чем путь высокий, который бы слишком отделил ее от людей, среди которых была рождена на земле. «Ты знаешь, я Бога хулю, иногда дерзко хулю», находим мы в ее ранних письмах. «Отца ненавижу, зачем Он встал так высоко над нами….. но Христа люблю: Он тихий и кроткий брат».
Сама боялась стать превознесенной, высокой, спускалась в самые низины жизни, хотя и слышала голос, звавший ее к высшей любви…..Через земное хотела достигнуть небесного. «Полюби землю сначала», — учила она себя, но точно не до конца твердо верила, что через небесное может преобразиться земное, если только пойдет к Нему с полною верою. Был и ропот в этом на Бога за страдания других. Спускаясь к грешнику, сама готова была накинуть на себя покров грешницы и быть грешной перед Ним, дерзко с вызовом к Превознесенному Чистому, чтобы стать близкой к грешным, как тихий и кроткий брат их, но в этом непомерном и своевольном даже подвиге любви к людям теряла связь свою с Отцом Светов, против Которого восставала, и тогда в ужасе молилась жаждой смерти, сознавая себя самое нечистой, темной, неумелой, не могущей спасти, кого хочет. Страшны, отчаянны были эти минуты ее, минуты «бесконечного, бездонного отчаяния». Долго в такой муке жить не могла и истекла наконец силой воли к жизни на земле. Захотела смерти. И Того, против Которого она восставала, сама пылая Им же, ибо — кто Он Другой — как не эта самая неизмеримая жалость ее и боль за всех. Он, возлюбивший и ее как всех нас паче Самого Себя, не оставил ее без Себя, когда увидел ее в нечеловеческой муке, в сознании
7
Но жуткое чувство посетило меня, когда ночью в вагоне не мог уснуть. Опять, как и тогда в участке, когда избили, страшно было то, что ничего, в сущности, не было страшного. Что же это такое, ужаснулся я сам себе. Вот и случилось самое страшное, страшнее чего ничего я не мог себе представить, смерть сестры Маши. Ее не стало. Ее уж я никогда, никогда больше не увижу и плачу об этом, но мне и не страшно. Как будто бы даже и радостно что-то в этом….. и что. Как будто бы и ничего….. Что же это такое. Боже мой, Боже мой! И ничего не знаю. Лежу в вагоне наверху, стучит вагон, покачивается все, закрываю глаза, стараюсь навеки, навсегда хоть в глазах своих сохранить ее образ, какой ее видел в последний раз в тюрьме, или вот когда ехал с ней из Петербурга в Москву — или в Петровском-Разумовском. Люблю и вижу ее….. Но разве это она. Ее нет со мной….. и мне ничего. Не содрогаюсь, не умираю сам. Ужели же это я так бесчувствен, что даже и ее смерти не могу почувствовать. Думаю я. Но дух не принимает вести о смерти другого, потому что сам не знает ее, только я-то этого еще не понимаю. Зато в настоящем ужасе переворачивается все существо мое при мысли: а что, если она умерла, а мы-то все останемся такими же, как и были, и ничто не воскреснет, не возродится в нас к новой жизни. Нет. Это невозможно. Этого не должно быть. Господи! Господи! На допусти же этого. Не допусти, чтобы ее смерть — нет. Уж не это слово — не решаюсь выговорить про себя это слово: может ли она умереть….. а ее жертва-жизнь — не прошла для нас даром. И есть цель впереди: жить, как она учила, как она хотела, чтобы мы жили на земле….. только сумеем ли?
В Петербурге не решаюсь сразу пойти на ее квартиру, сначала к друзьям, потом к родным, там ведь тоже все смерти….. Наконец вечером, когда стемнело, вошел в ее комнаты, не смея взглянуть ни на кого. Но Боже мой, здесь всего только три дня тому назад она сама, еще живая, во плоти, ходила, всего касалась своими руками, все видела и слышала. Здесь каждая безделушка, мебель, стулья еще дышат, еще носят ее телесные следы на себе….. Могу ли я поверить, что ее нет, что сестры Маши нет, когда слышу, как звучит ее тихий, грудной смех и ее прерывистый, нежный голос, всегда захлебывающийся, когда говорит она что-нибудь восторженно о других….. Всего только три дня тому назад….. И вот люди, которые это все видели, и они говорят ее нет….. Рассказывают о ней….. Невозможно говорить об этом, но еще невозможней молчать….. Рассказывают, сами знают, что не то, что нужно….. Но и это все живет и становится нужным. Слышу подробности о ней, о последних днях ее, о всех словах ее, о всей ее жизни. Рассказывают, что уже и тело ее, нежное, как цветок подрезанный, это хрупкое тело ее схоронено где-то на далеком и чуждом мне кладбище….. и его я никогда, никогда уже не увижу больше и плачу об этом опять. Но разве это она, разве она вся тут. И ничего не знаю, еще ничего не понимаю и томлюсь невыразимо.
Начались странные, как зачарованные, но все же и в боли своей сладкие дни.
Куда ни пойду, образ ее всюду со мной. Боюсь уже каждой минуты, когда бы его не было со мной. Берегу, храню его в себе. Закрываю глаза, вот вижу ее. Вижу волосы ее и глаза ее, устремленные на меня, — глубокие, строгие и эту мучительную улыбку на ее устах. Но и ведь это еще не она. Ведь это только воспоминание наше о ней, образ, отпечатавшийся в нашей памяти. А где же и что она сама?
Из Петербурга как-то раз вырываюсь на Иматру, там брожу один, сижу один, зову е….. Но страшно одному. С Иматры бегу опять в Петербург, к ее друзьям, к ее родным, в ее комнаты….. Однажды прорывается Свет в сознание.
Смерть и время царят на земле. Ты владыками их не зови. Все кружась, исчезает во мгле. Неподвижно лишь солнце любви [20] .Да, все сгинуло. Но не сгинула наша любовь к ней. Кого же мы любим. А можно ли любить то, чего нет. Еще думаю: Да и переменилось ли что от того для меня, что вот вместо моей ссылки в Нарымский край, где я так же бы лишен был лицезрения ее, как и сейчас, переменилось ли что от того, что вместо этого я приехал в Петербург и мне люди говорят, что видели ее бездыханной и что они ее схоронили. Думалось: ведь и в тюрьме я с ней не виделся и считал часто, что ее уже нет на земле, и все-таки говорил, говорил с нею без конца и ею-то только и жил….. Ведь не плоть ее я любил, и когда виделся с нею во плоти здесь, в этих комнатах, разве с плотью ее я говорил. Когда, не смея даже поднять глаза на нее часто, не смея коснуться края одежд ее, всем существом своим ощутительно, ясно, подлинно чувствовал каждое биение ее глубокого, нетелесного, незримого сердца, каждое содрогание в нем неизмеримой жалости и любви ко всем. Куда же могло все это деться. И разве может это сердце перестать биться.
20
Смерть и время царят на земле <…> Неподвижно лишь солнце любви. — Стих. В. Соловьева «Бедный друг, истомил тебя путь…» (Соловьев В. Стихотворения. 5-е изд. М., s. а. <1913>. С. 65). Семенов записывал стихи по памяти: знаки препинания в конце 1–3 стихов отличаются от авторских.