Грибоедов. Тайны смерти Вазир-Мухтара
Шрифт:
Коварная политика, которой Персия продолжала держаться по отношению к России, происки английской дипломатии вместе с нескончаемыми заботами по разным вопросам, остававшимся нерешенными со времени заключения Гюлистанского трактата, ставили русскую миссию в Тавризе в незавидное положение. В мемуарах современников Грибоедова сохранилось немало рассказов о вероломстве и хитрости персиян, о трудности в силу этого иметь с ними какие-либо отношения. "Надо сделать состав из свойств лисицы, кошки и тигра, чтобы получить настоящий персидский характер… Персияне много думают, вдесятеро больше говорят и почти ничего не делают", — писал о них Ф.Ф. Корф. Такой же отзыв о персиянах оставил и Ермолов, посетивший Персию в 1817 г.: "День выезда из Тавриза был один из приятнейших в моей жизни: я желал его с нетерпением, ибо смертельно наскучило мне беспрерывное притворство, одни и те же уверения в дружбе людей, очевидно, желающих нам зла и которые скрыть не могут своей к нам ненависти; безконечные повторения самых мучительных приветствий… утомили меняло крайности. Вырвался я, наконец, из ненавистного места, которое не иначе соглашусь я увидеть, разве с оружием в руках".
По словам К. А. Полевого, Грибоедов так хорошо "знал персиян во всех отношениях… так живо и ловко описывал некоторые их обычаи, что Н.И. Греч очень кстати сказал при том, указывая на него: "Monsieur est trop percant (persan)" — "Господин слишком проницателен" (слишком персиянин) (фр.)". В Тавризе почти все время Грибоедова было поглощено заботами, к тому же вследствие частого отсутствия там Мазаровича дела миссии постепенно сосредоточивались в его руках. Авторитет поэта-дипломата уже тогда был весьма высок, а престиж Мазаровича, венецианца по происхождению, принявшего русское подданство только в 1836 г., все более падал. Современники неспроста называли Мазаровича то "авантюристом" (В.А. Андреев), то "взяточником" (Я.К. Ваценко), считали, что он "роняет честь своего звания" (Н.Н. Муравьев). Тем не менее в течение двух лет ненависть персидского правительства к русской миссии стала затихать, и Грибоедову удалось даже приобрести расположение к себе Аббас-Мирзы, который упросил своего отца пожаловать ему персидский орден Льва и Солнца 2-й степени.
Нет ничего удивительного, что под конец пребывания в Тавризе Грибоедов сильно устал. "Персияне пугали вас вооружением, — писал он Н. А. Каховскому, — всё не так страшно, как моя судьба жить с ними, и, может статься, многие дни!" И недаром в письме к П.А. Катенину он, говоря о частых землетрясениях, острил: "Хоть то хорошо, коли о здешнем городе сказать: провались он совсем, — так точно иной раз провалится". Далее в том же письме поэт разъяснял: "Не воображай меня, однако, слишком жалким. К моей скуке я умею примешать разнообразие, распределил часы; скучаю попеременно то с Лугатом Персидским… то в разговорах с товарищами. Веселость утрачена, не пишу стихов, может, и творились бы, да читать некому, сотруженики не русские". При этом, по воспоминаниям А.А. Жандра, "в Персии на кровле дома стоял рояль, и Грибоедов фантазировал, собирая толпы народа".
Своё тяжкое состояние "в блуждалище персидских неправд и бессмыслицы" поэт отразил в письме А.И. Рыхлевскому в июне 1820 г.: "Что за жизнь! В первый раз отроду вздумал… отведать светской службы. В огонь бы лучше бросился Нерчинских заводов и взываю с Иовом: да погибнет день, в который я облекся мундиром иностранной коллегии, и утро, в которое рекли: се титулярный советник".
На обороте черновика письма неизвестному адресату от 20 ноября того же года сохранилась просьба Грибоедова к начальству об увольнении, которая свидетельствует о том, как тягостна была для поэта жизнь в Тавризе, имевшая характер почетной ссылки: "Познания мои заключаются в знании языков: славянского, русского, французского, английского, немецкого. В бытность мою в Персии я занялся персидским и арабским. Для того, кто хочет быть полезен обществу, еще мало иметь несколько выражений для одной
Позднее, по словам Полевого, Грибоедов признавался о своем пребывании в Персии: "Я там состарился, не только загорел, почернел, почти лишился волосов на голове, но и в душе не чувствую прежней молодости!" Позднее профессор В.М. Воробиевский констатировал, что Грибоедов сильно страдал "ревматической болью в груди с кровохарканьем". Поэт выехал из Тавриза в конце 1821 г. в самый разгар иранотурецкой войны для точного информирования Ермолова о положении дел в Персии. По пути в Тифлис он сломал себе в двух местах руку, потом ее пришлось для правильного срастания "переломить в другой раз". Длительное лечение послужило для Грибоедова одним из предлогов, чтобы перевестись при поддержке Ермолова на Кавказ. Последний писал министру иностранных дел К.В. Нессельроде: "С сожалением должен я удалить его ог занимаемого им места, но зная отличные способности молодого сего человека и желая воспользоваться приобретенными им в знании персидского языка успехами, я покорнейше честь имею просить определить его при мне секретарем по "иностранной части"". Эту просьбу удовлетворили, и Грибоедов с 19 февраля 1822 г. был назначен секретарем при Ермолове по дипломатической части.
Служба при командующем Кавказским корпусом и фактическом управителе Грузии Ермолове стала для Грибоедова временем длительного "досуга", так как Алексей Петрович не особенно обременял его служебными делами. Однако странствовать по служебным делам поэту приходилось по-прежнему слишком много, он писал "о частых разъездах, поглощающих пять шестых времени моего пребывания в этом краю". В начале 1823 г. он вынужден был признаться в письме Кюхельбекеру: "И сколько раз потом я еще куда-то ездил. Целые месяцы прошли, или, лучше сказать, протянулись в мучительной долготе… Объявляю тебе отъезд мой за тридевять земель, словно на мне отягчело пророчество: И будет ти всякое место в предвижение".
В этом же письме поэт, пожалуй, впервые, сообщая о напавшей на него "необъяснимой мрачности", заговорил об идущей по пятам за ним и его товарищами смерти: "Однако куда девалось то, что мне душу наполняло какою-то спокойной ясностью, когда напитанный древними сказаниями, я терялся в развалинах Берд, Шамхора и в памятниках арабов в Шемахе? Это было во время Рамазана и после… Пожалей обо мне, добрый мой друг! Помяни Амлиха, верного моего спутника в течение 15-ти лет. Его уже нет на свете. Потом Щербаков приехал из Персии и страдал на руках у меня; вышел я на несколько часов, вернулся, его уже в гроб клали. Кого еще скосит смерть из приятелей и знакомых? А весною, конечно, привлечется сюда cholera… Трезвые умы обвиняют меня в малодушии, как будто сам я боюсь в землю лечь; других жаль сторично пуще себя". И далее поэт откровенно говорил о "сокровенности своей души", которая многое объясняет в его трагической судьбе: "…Для нее (души) нет ничего чужого, страдает болезнию ближнего, кипит при слухе о чьем-нибудь бедствии…"
Как будто в этом 1823 г. уже начинало сбываться пророчество, которое Грибоедов сам себе нагадал еще в Новгороде по пути в Персию, в письме Бегичеву 30 августа 1818 г., вспоминая судьбу Александра Невского, скончавшегося в 1263 г. в Городце Волжском, возвращаясь из Золотой Орды: "Представь себе, что я сделался преужасно слезлив, ничто веселое и в ум не входит, похоже ли это на меня? Нынче мои именины: благоверный князь, по имени которого я назван, здесь прославился; ты помнишь, что он на возвратном пути из Азии скончался; может, и соименного ему секретаря посольства та же участь ожидает, только вряд ли я попаду в святые!"
Что это? Прозрение будущего или простая интуиция поэтической натуры? И не нагадан ли здесь поэтом для себя и для многих других крест тяжких русских странствий, которые несли тогда угрозу за угрозой? "Прощай, мой друг; сейчас опять в дорогу, и от этого одного противувольного движения в коляске есть от чего с ума сойти!" — заканчивал свое письмо другу Грибоедов, как будто прощаясь навсегда, хотя до исполнения его предвидения оставалось ещё более 10 лет. Любопытно, что и свою известную комедию Грибоедов называл "горе мое", в ней он поместил следующие строки: