Григорьев пруд
Шрифт:
— Хорошими себя считают, а Саше ответить так и не смогли — стыдно стало... Всегда у них так: чистенькими, хорошенькими себя кажут, а на деле что получается?.. О тебе, о сестре своей, и заботы никогда не проявят, не пожалеют, а наоборот — унизят, до милости доведут.
— Не надо, Петя, замолчи... прошу... не надо...
— Можно, — согласился Петро. — Но только зря... Зря!.. Сама мне жаловалась, что не любят они тебя, не уважают. Я бы на твоем месте всю правду выложил. Чего одной-то страдать! Пущай и они пострадают.
«Господи, зачем он так, господи? Лучше бы ударил, только бы замолчал!»
Не могла уснуть в эту ночь — на душе тяжело, больно. И себя все жалела. Жалела, что судьба ее сложилась так коряво, и едва ли не признавалась себе в том, что именно с того дня, как уехал отец в таежный поселок, пошла ее жизнь наперекосяк. Петру, чтоб душу свою облегчить, признавалась, и он ласкал ее, утешал... А кто-нибудь из братьев это делал? А Мария? Даже мать родная — вспомни только, вспомни день позавчерашний — упрекнула ее: «Сама виновата». А в чем виновата? В чем? Чем она хуже остальных, почему она должна больше других мучиться?
«Господи, когда все это кончится, когда?»
Думала, что теперь будет она мучиться долго, но проснулся Петро, приласкал ее, извинился за вчерашнее, о банном дне напомнил — и успокоилась, уже с легкостью подумала: «Вот и обошлось».
Но обошлось ли? Успокоилась ли? В поведении Петра было что-то сегодня непривычное. И за него испугалась, боялась оставить наедине с братьями. Около бани, как верная собачонка, подкарауливала, при каждом звуке вздрагивала, все ждала: распахнется дверь, выскочит Петро, а за ним с кулаками братья — и впереди Иван. Помнила, как в тот раз стукнул Иван Петра, и она, жена его, слова не сказала. Сколько раз попрекал ее Петро: «Убьют — и не ойкнешь. Вон ты какая!»
Нет, все мирно-спокойно обошлось. Вышел Петро, тихий, молчаливый. Подбежала к нему, спросила:
— Ну, как мылось?
— Нормально, — буркнул и ласково обнял за плечи. — А ты чего здесь?
— Боюсь я чего-то, — призналась. — Ты уж, Петро, смотри...
— Ладно уж тебе, — усмехнулся. — Кваску бы налила.
— Сейчас я, сейчас... — И послушно побежала впереди, чтоб к приходу мужа стоял на столе ковш ядреного кваса.
А потом, когда мылась сама да прислушивалась к разговору Марии, Валентины и Тамары — а разговор-то все вокруг машины! — опять тревога подступила к ней. И заторопилась.
— Сиди ты. Куда? — удивилась Тамара.
— Голова чего-то разболелась, — соврала она.
Нет, все мирно и тихо, сидят за столом и на диване и слушают, как Саша, возбужденный, раскрасневшийся, рассказывает о товарищах своих, об институте, о том, как экзамены сдавал...
А за столом опять подкралась тревога. Сначала все вроде хорошо было. Встал Иван и сказал свое привычное. Каждый раз говорил эти
— Эх, и банька же у нас отменная, эт точно! Так выпьем за отца нашего, который ее построил.
— Правильно! — воскликнул Саша, радуясь тому, что снова Иван вспомнил об отце.
— За это стоит, — поддержал Сашу Леонид.
И все братья подняли рюмки, и невестки тоже, и Мария, и Августа подняла свою и обернулась к сидевшему рядом с ней Петру — и сердце захолонуло, чуть из пальцев не выскользнула рюмка, вовремя на стол поставила. Сидел Петро мрачный и к рюмке своей не прикасался. Подтолкнуть бы тихонько, шепнуть: «Ну чего ты, Петро, чего?» — но не пошевелиться, ни слова сказать не могла.
— А ты, Петро, чего там засиделся? — весело спросил Иван. — На баньку обиделся? На меня? Или еще чего?
— Стыдно мне, за вас стыдно! — выпалил Петро и вскинул большую, тяжелую голову. — Выпить можно, а там, на могиле отца, побывать — так это для отговорочки! Вон вы какие! Хорошие!
— Ты это не трожь! — побагровел Иван и двинул стулом.
Но придержала его Валентина, и Мария вцепилась в рукав рубашки, с испугом вскрикнула:
— Не связывайся, Иван!
И в сторону Петра махнула:
— Замолчи ты, Петро, на грех не наводи!
— А-а, стыдно?! — гремел Петро. — Стыдно?!
— Замолчи! — подскочил к нему Леонид. — Будь человеком. Сядь. Не ерепенься.
— А-а, член товарищеского суда... Рассуди! Не можешь? Чужих — можно, это легко, а себя да своих нельзя?! Не трожь?! Вон вы какие! Истинную правду об отце своем утаить захотели. В святые его записали. А этот святой ворованный лес продавал. Вот он какой был хо-ро-о-ший!.. А вы — молчок, ни слова худого о нем. Эх, вы!..
— Что... что ты сказал?! — кинулся к Петру Иван, роняя стулья.
— Господи! — воскликнула побледневшая Мария. — Да что же это такое!..
Мать тоже хотела что-то сказать, но вдруг пошатнулась, рука ее соскользнула со спинки стула, и Саша пронзительно закричал:
— Мама! Мамочка!..
Он успел подхватить ее, удержать. Тут подбежали Мария, Валентина и Тамара.
Глаза матери были закрыты, губы плотно сжаты. Мария шепотом говорила:
— Мама, очнись, мама!..
Между ними протиснулся Леонид, спросил:
— Что с ней, что? — и замолк.
— Вон!.. Вон! — послышался из сеней резкий голос Ивана.
В сенцах что-то глухо ударилось, хлопнула дверь, и в наступившей тишине дробно застучали капли. Саша оглянулся — с клеенчатой скатерти стекали на пол, как слезы, остатки из опрокинутой рюмки. И тут Августа, одиноко сидевшая за столом, вскинула руки и, падая на колени,заголосила:
— Прости меня, мама-а! Прости-и!..
ГРИГОРЬЕВ ПРУД