Григорий Саввич Сковорода. Жизнь и учение
Шрифт:
«Имел ли ты когда, — продолжал он, — приятные или страшные сновидения? Чувствования сих мечтательных удовольствий или страха не продолжались ли только до проснутия твоего? Со сном все кончилось. Проснутие уничтожало все радости и страхи сонной грезы. Тако всяк человек по смерти. Жизнь временная есть сон нашей мыслящей силы… Придет час, сон кончится, мыслящая сила пробудится и все временные радости, удовольствия, печали и страхи временности сей исчезнут. В иной круг бытия поступит дух наш, и все временное, яко соние восстающего уничтожится. Жена егда родит, младенец вступает в новый порядок бытия, новую связь существ, вместо той, в каковой находился он в бытность свою во чреве матернем. Чрево матери и великий мир сей: по вступлении младенца из того в сей, все прошедшее, теснота, мрак, нечистоты отрешаются от бытия его и уничтожаются».
Эта душевная ясность, эта светлость взгляда дала Сковороде спокойный и безбоязненный исход: если он жил, как учил, и учил, как жил, то умер он так, как жил и учил: твердо, безропотно, мудро.
«Приехав (после свидания с Ковалинским)
И. Срезневский так описывает последние минуты Сковороды: «В деревне у помещика Кго небольшая комнатка окнами в сад, уютная, была последним его жилищем… Был прекрасный день. К помещику собралось много соседей погулять и повеселиться. Послушать Сковороду было также в предмете… За обедом Сковорода был необыкновенно весел и разговорчив, даже шутил, рассказывал про свое былое, про свои странствия, испытания. Изза обеда встали, будучи все обворожены его красноречием. Сковорода скрылся. Он пошел в сад. Долго он ходил по излучистым тропинкам, рвал плоды и раздавал их работавшим мальчикам. Под вечер хозяин сам пошел искать Сковороду и нашел под развесистой липой. Солнце уже заходило; последние лучи его пробивались сквозь чащу листьев. Сковорода с заступом в руке рыл яму, узкую длинную могилу. «Что это, друг Григорий, чем это ты занят?» — сказал хозяин, подошедши к старцу. «Пора, друг, кончить странствие! — ответил Сковорода. Итак все волосы слетели с бедной головы от истязаний! Пора успокоиться!» «И, брат, пустое! Полно шутить, пойдем!» — «Иду! Но я буду просить тебя прежде, мой благодетель, пусть здесь будет моя последняя могила». И пошли в дом. Сковорода недолго в нем остался. Он пошел в «комнатку», переменил белье, помолился Богу и, подложивши под голову свитки своих сочинений и серую свитку, лег, сложивши на крест руки. Долго ждали его к ужину. Сковорода не явился. На другой день утром к чаю тоже, к обеду тоже. Это изумило хозяина. Он решился войти в его комнату, чтоб разбудить его; но Сковорода лежал уже холодный, окостенелый». Это описание несколько расходится с тем, что говорит Ковалинский. «Проживая тут (у Ковалевского)больше месяца, всегда почти на ногах, Сковорода часто говаривал с благодушием: «Дух бодр, но тело немощно». Помещик, видя изнеможение его крайнее, предложил ему некоторые обряды для приуготовления к смерти. Он, как Павел апостол, почитая обряды обрезания ненужными для истинно верующих, ответствовал, подобно как Павел же иудеям обрядствующим. Яо представя себе совесть слабых, немощь верующих и любовь христианскую, исполнил все поуставу обрядному и скончался октября 29 числа, поутру, на рассвете 1794 года».
Ковалинский сообщает нам важный факт. Сковорода перед смертью «исполнил все по уставу обрядному», т. е. исповедался и причастился. Но принадлежат ли приведенные Ковалинским мотивы, по которым он сделал это, Сковороде или самому Ковалинскому, — это остается неясным. Ковалинский не присутствовал при смерти Сковороды, и потому его слова имеют характер догадки и истолкования, и сам он в полемическом примечании сообщает о том, что существовало и иное истолкование предсмертного акта Сковороды: некоторые считали, что он покаялся в своем своеобразном отщепенстве и перед смертью примирился с Церковью.
Незадолго до кончины, как говорит Ковалинский, Сковорода завещал похоронить его на возвышенном месте, близ рощи и гумна, и сделать следующую надпись: «Мир ловил меня, но не поймал».
Что это? Горделивость, показывающая, что притязательная воля чудака дала о себе знать перед самой кончиной и увековечила себя в эпитафии, или же, наоборот, правдивое свидетельство, что этот человек действительно не пойман был миром?
Трудно сказать. Во всяком случае и могила Сковороды обладала какимито особыми свойствами. Когда владельцы, к которым переходил сад с могилой философа, забывали об этой могиле, с ними случались несчастья: или лишались своих жен, или спивались. Так говорит молва. И молва эта говорит еще более странные вещи:
1.39. «По другую сторону рва, где была хижина Сковороды, садовник построил себе избу и рассказывал мне, — говорит Н. Мягкий в своем письме к Данилевскому, — о странном событии, бывшем с ним. Однажды, вслед за его переселением, откуда ни взялся вихрь, влетел с визгом и громом в окно, растворил настежь двери, чуть не сорвал двери и перепугал до смерти его жену. Бедный садовник не знал, что на том месте жил необыкновенный старец, Сковорода. Наконец, когда Ивановка принадлежала ПА Ковалевскому, жене последнего одна юродивая сказала: «У тебя, матушка, в имении есть клад!».
Владельцы усердно принялись за искание клада, перерыли весь сад, но клада не нашли.
Прорицающий голос юродивой под кладом разумел могилу Сковороды.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. МИРОВОЗЗРЕНИЕ
Совершенно человека видит и
сердце его любит, кто любит мысли его.
Сковорода.
I. ВСТУПИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ
Если жизнь Сковороды привлекала к себе внимание в продолжение всего XIX века и о ней было написано немало статей,
Шестидесятые годы, проникнутые пафосом отрыва от прошлого, дали характерный пример чисто варварского отношения к мысли Сковороды. Когда появилось в Петербурге издание нескольких диалогов и стихов Сковороды, выпущенное книгопродавцем Лисенковым, в «Русском слове», в тогдашнем толстом журнале, Всев. Крестовский написал хлесткую рецензию. «Вот что за мысль терзала нас неотступно от начала книги и до самого ее конца: для кого и для чего неизвестный издатель Сковороды издавал в свет всю эту схоластическую ерунду, семинарскую мертвечину? Кому какое до нее дело…». «В этом вертограде бездна репейнику и крапивы, и вашему языку предстоят судороги и корчи, а уху яд невыносимых диссонансов». «Я нахожу Григория Саввича ни более ни менее как семинарской тупицей, каких порождала тысячами киевская бурса прошлого века». Когда Костомаров, возмущенный вандализмом решительного рецензента, пробовал было ему указать на то, что Сковорода очень почитается народом, Крестовский с писаревской развязностью отвечает, что «очень жаль, что ерунда эта была известна народу», и еще раз выкрикивает своим читателям: «Нам неизвестна жизнь Сковороды, но сколько мы можем судить по известным нам творениям «украинского философа», повторяем открыто: подобного тупоумия и бурсацкой мертвечины нам пока еще нигде не приводилось читать». А на Костомарова за несвоевременную и дерзостную попытку защитить Сковороду Крестовский в этой же статье пишет либеральный донос.
В сущности не так уж далеко от этих курьезных выпадов Крестовского мнение Данилевского, автора самой обстоятельной биографии Сковороды. Он говорит, что сочинения Сковороды для нашего времени не имеют значения, что прочитать вычурные и тяжелые рассуждения Сковороды добровольно решится «разве записной библиоман», и что поэтому ценен Сковорода не как философ, не как мыслитель, а как «общественный человек», «делец и боец» своего века. В этом духе написаны и две статьи гжи Ефименко. Но мы видели уже, что Сковорода не был ни «общественным человеком», ни «дельцом и бойцом». Вся жизнь его есть замечательное осуществление его философских мыслей, и отделять его жизнь от его философии — это значит отрезать себе путь к пониманию всего жизненного пути Сковороды и отказываться от уяснения смысла всех его исканий и всех его борений.
Сковорода правильно говорит: «Совершенно человек видит и сердце его любит, кто любит мысли его». Если мы не попытаемся проникнуть в мировоззрение Сковороды, мы ничего не поймем в разрозненных фактах его чудаческой жизни. Ибо лучшая и высшая часть его жизни отложилась в глубокой его философии. Для нас даже не будет дорисована личность Сковороды, если мы отбросим его постоянную упорную и своеобразную мысль о жизни, не говоря уже о том, что сами по себе, взятые вне связи с личностью, сочинения Сковороды представляют огромную философскую ценность. Если под мыслью человека подразумевать не лихорадочную мозговую деятельность, вкоторой проносятся тысячи образов, бессвязных и противоречивых, не согретых кровью сердца, не приносящих плода и бесследно гибнущих, а то сердечное, что отстаивается, как кристально чистый результат целой жизни, тогда действительно в мысли человека мы найдем идеальный образ его личности, и «нельзя совершенно увидеть человека и полюбить его сердце», не полюбив его мыслей. Мысль Сковороды глубоко сердечна, т. е. исходит из глубины его души и всегда согрета живым дыханием его личности. «Человек есть сердце», — говорит Сковорода. «Утаенная мыслей наших бездна и глубокое сердце есть одно и то же». Поэтому, изучая философию Сковороды, мы отнюдь не вступаем на почву оторванной от всякого живого опыта силлогистики^Сковорода — глубокий и принципиальный противник той безличной, бесцветной и бессодержательной мысли, которая в моде в наши дни. Его мысли всегда рождаются из душевного опыта. Сковорода бесстрашный и оригинальный сторонник экспериментальной метафизики, которая враждебнейшим образом относится ко всякой школьной, т. е. схоластической философии. Вся жизнь Сковороды есть огромный и глубоко интересный метафизический эксперимент, и его философия есть не что иное, как логическая запись этого эксперимента. Мы можем критически относиться к постановке этого эксперимента, мы можем критиковать философию Сковороды с точки зрения недостаточно адекватного выражения всех результатов того, что открыл ему и на что логически обязывал его же собственный опыт. Но мы не можем отнять у философии Сковороды егометафизической документальности. Если Шеллинг совершенно правильно говорил, что «поэзия есть документ философии, то можно сказать, что Сковорода в своем целом, т. е. и в своей жизни, которая была основой его мировоззрения, и в своем мировоззрении, которое было философским раскрытием его жизни, есть глубоко ценный философский документ, и с этой точки зрения я пытаюсь истолковать его философию в нижеследующем изложении.