Григорий Сковорода. Жизнь и учение
Шрифт:
Основная черта глубокого духовного родства между Сковородой и последующей русской мыслью есть странничество. Страннический посох, столь серьезно взятый Сковородой и уже им не выпускаемый на продолжении 28 лет, до самой смерти, естъподлинный символ всейрусскоймысли, ознаменовывающий самую благородную и самую глубокую ее черту. У нас есть странники в полном внешнем смысле этого слова. Печерин, жизнь которого увлекательно рассказана М.О. Гершензоном, оставляет науку, друзей, родину в расцвете своей богато одаренной природы и без всякой заботы о хлебе насущном пускается в безоглядное странствие по Западу в поисках своего идеала. Декадентский поэт Добролюбов, выпустив книжку стихов, вдруг на наших глазах исчезает в безмерных далях России и вновь появляется на горизонте, уже опрощенный до степени первобытного русского странника. Толстой, 73летний старик, к удивлению всего культурного мира, уже отвыкшего от таких явлений, неожиданно уходит из дома и замышляет также пропасть в родимых и смиренных пространствах. Но эти яркие примеры странничества внешнего отступают на второй план перед
Их этой основы вытекают и все другие черты духовного родства между Сковородой и последующей русской мыслью. Их очень много. Я скажу только о главных и коренных.
Взяв посох, Сковорода странствует не только по Украине и Малороссии. Его страждущий дух странствует по всей Вселенной, по всей совокупности бытия, в поисках непоколебимого Камня, истинной Петры, умопостигаемого покоя — «сладчайшего муста Вечности». В лице Сковороды русская мысль делает какойто значительный поворот, принимает некоторое основополагающее решение, берет направление, которого более уже не покидает.
Новоевропейская мысль, все более рационализирующаяся, с неизбежностью подчиняется во всех моментах своих категории внешности. Все становится чистым объектом. Сам субъект, отрываясь от вселенского бытия, разрешается в недоступный предмет познания, в серию внешних для познающего разума определений. Начиная с Д.Бруно, новая европейская мысль все «внутреннее» в мировоззрении античном и средневековом выворачивает во внешнее. Интимьгую, религиозную и поэтическую бесконечность средневековых небес Д.Бруно мятежным порывом превращает в дурную и мертвую бесконечность мировых пространств.Цельную, божественно полную бесконечность человеческого духа рационализм новой Европы уродливо искажает в частную, раздробленную, оторванную от человека и потому внешнюю для него бесконечность одного рассудка и в конце концов одних только мертвенных и пустых рассудочных форм.
Сковорода решительно становится на точку зрения прямо противоположную: он всю ценность придает только «внутреннему» и обесценивает абсолютно все «внешнее». Исторический вывих мысли, характеризующий переход от средних веков к новому времени, Сковорода пытается вправить, — по крайней мере, делает в этом направлении замечательную попытку. И дальнейшая русская мысль остается упорно верной этому основополагающему решению Сковороды.
Интериоризм мысли Сковороды в противоположность неизбежному экстериоризму новоевропейского рационализма находит принципиальное выражение прежде всего в его символизме. И этот символизм становится одним из самых глубоких принципов русской мысли. Цельное поэтическое мировоззрение, полное откровений и постижений, с гениальностью возводится Тютчевым на принципе чисто символическом. К стихам Тютчева, обличившим невидимый мир метафизической реальности в самые напряженные моменты своей мысли, прибегает Достоевский не только как к любимым цитатам, а как к неким мистическим формулам, как к уже воплощенному слову и слову священному. В минуты настоящих видений Соловьев, когда в нем немотствовал («как идиот») схематический разум «внешности», весь покоряется принципу символическому и может выразить свои мистикопоэтические прозрения лишь в слове художественном. В эстетикофилософских статьях Вяч. Иванова этот исконный символизм находит достойного теоретика и ставится в связь с реалистическим, существенным символизмом средних веков (Данте) и с мистическим символизмом древнегреческого мифа. Этот ряд глубоких творческихтрансформаций символического принципа бесконечно далеко уходит от Сковороды. И все же Сковорода первый сделал решительный шаг и первый в новое время вернул символу серьезное значение.
Символизм Сковороды, как мы показали, логически вытекает из его антропологизма. Антропологизм есть истинный корень символизма. Человек есть центр и малое «всё» мира. Все разгадки и загадки в человеке. Отсюда вытекает задача внутреннего, метафизического изучения человека. Эта задача с непревзойденною гениальностью разрешается в русской художественной литературе и достигает мировых вселенских вершин в творчестве Достоевского и Толстого. Здесь тот узел, которым неразрывно и навсегда связана русская мысль с художественным творчеством. Это вечная и благодатная спайка разума поэтического и разума философского в русской мысли. Рационализм в разрыве с разумом поэтическим привел к созданию тех отвлеченных дисциплин, которые называются экспериментальной и всяческой другой психологией. Логизм, как внутренне проникнутый принципом символическим, обуславливает в русской мысли поразительный расцвет художественнофилософского испытывания глубин и метафизических свойств человеческой души. И тут опять мы видим глубокое родство со Сковородой. В своей антропологии Сковорода отчетливо отделяет человека эмпирического от человека умопостигаемого и в исследовании и овладении последним видит высшую и главную цель своей философии. Что же как не ослепительное
Черты духовного родства между Сковородой и последующей русской мыслью идут еще дальше. Сковорода первый в новой философии заговаривает о «целомчеловеке», о том целостном духе, в котором отдельные эмпирические стороны душевной жизни (чувства, воля, разум) ставятся в гармоническую связь с ноуменальным единством и с метафизическими свойствами человеческой личности. В поисках этой всем духом возжажданной целостности Сковорода в морали приходит к глубокому формулированию принципа сродности. Весь пафос славянофилов, все их богословские, философские и политические идеи сознательно подчиняются двум верховным принципам: принципу целостности духа и принципу сродности. Первый принцип с особенной силой вдохновляет Киреевского, второй — Хомякова. Все дело славянофилов есть не что иное, как грандиозное применение ко всему русскому народу, ко всей русской истории того самого принципа сродности, который с таким сократическим упорством Сковорода прилагал в сфере индивидуальной по отношению к себе самому и ко всем, кто с ним приходил в соприкосновение. Мы имеем и промежуточные звенья. Так, в сочинении «Ольга Православная», вышедшем изпод пера какогото ученика Сковороды, приводится такая молитва Сковороды.«Отче наш, иже еси на небесех. Скоро ли ниспошлешь нам Сократа, который бы научил нас познанию себя, а когда мы себя познаем, тогда мы сами из себя вывьем науку, которая будет наша, природная . «Наша, природная наука», т.е. наше, отвечающее глубочайшим чертам народного духа самосознание, было заветной и священной мечтой славянофильства. Кроме того статья Хиждеу о Сковороде, напечатанная в 1835 году, по своему тону, воодушевлению и идеям явно упреждает славянофильство. Это показывает, между прочим, насколько славянофильство было явлением кровнорусским и насколько зависимость его от немецкой романтической философии носит характер временныйый и периферический. Тайным отцом славянофильства был Сковорода.
С принципом целостности, выставленным Сковородой, связана в русской мысли глубокая черта пренебрежительного отношения к кабинетному, отвлеченному знанию и постоянный протест против идола научности. В этом одинаково сходятся славянофильство, Соловьев и Толстой. Великий протест Толстого против «научничества» есть прямое продолжение мыслей Сковороды. Идея цельного знания обусловливает у Соловьева великолепную критику отвлеченных начал.. Философская критика гегельянства и в лице его всякого рационализма и у славянофилов положительной своей основой имеет живую интуицию целостного духа, но первым сознательным глашатаем и философом целостности был Сковорода. Характерно, что можно констатировать совпадение и в деталях чрезвычайно существенных. Так, учение Сковороды о сердце как центре и целостном начале душевной жизни повторяется Юркевичем и становится у него основой первой в России глубокой критики Канта, повлиявшей на Соловьева, а через Соловьева отразившейся и на Л.М. Лопатине. И тут опять мы видим органический рост и плодотворное развитие тех самых идей, первые ростки которых находим у Сковороды.
Наконец, укажу еще на одну черту, менее показательную, но тем самым более важную. Мы видели, что Сковорода в высших моментах своего философского созерцания заговаривал о женственной сущности мира, о таинственном отношении его к Деве, превосходящей разум премудрых. Это прозрение есть глубочайшая основа новой чисто русской метафизики. В высших моментах своего творчества Достоевский загадочно заговаривает о том же. Марья Тимофеевна в «Бесах» по-наивному рассказывает: «Богородица что есть, как мнишь?» «Великая мать, — отвечаю, — упование рода человеческого». — «Так, — говорит, — Богородица — великая мать сыра земля есть, и великая в том для человека заключается радость. Соловьева можно назвать философом вечной женственности, до такой степени мистическое содержание «Трех свиданий» лежит в основе всего философского дела и есть скрытый фундамент не только его эротики, эстетики и позиции, но и гносеологии, метафизики и катастрофических «Трех разговоров».54
О кровной связи всего многочастного целого русской мысли со Сковородой свидетельствует и тот замечательный факт, что не только высшее моменты мысли Сковороды имеют свое продолжение в дальнейшей истории, но и низшие. Его гностицизм возрождается у Соловьева; его близорукость в понимании сущности зла расцветает теократическим искушением, которое с такою властью чаровало мысль Соловьева до конца 90-х годов. Бессознательное отталкивание Сковороды от Церкви, стоящее в противоречии с высшим разумом его же собственного мировоззрения, повторяется в невысказанной трагедии жизни Толстого. Этот великий гений внутренне надламывается от того же самого, что удерживало Сковороду от высшего просветления и не давало ему окончательно вспыхнуть и загореться вселенским светом.
Сопоставления можно было бы умножить. Но для всякого беспристрастного читателя уже должна стать ясной вся значительность жизненного дела и мысли Сковороды.
Сковорода стоит у самого порога русской мысли. Он первый творчески начинает то, что потом гениально растет, множится и цветет. Блеск и величие последующего ни мало не должно заслонять его скромную, но героическую фигуру и отнимать у него хоть частицу славы и признания, которые ему подобают. Сковорода имеет специфическую прелесть примитива, чары соединения гениальности с наивной и целомудренной скованностью культурных форм, и эта прелесть, как неповторимая, навсегда останется за ним.