Гроза двенадцатого года (сборник)
Шрифт:
— Ах, папочка! вот храбрая какая! — встрепенулась Лиза и даже позабыла о своей „графине“.
— А что, разве и ты хочешь бежать от меня? — улыбнулся Сперанский.
— Нет, папа, — я боюсь мышей…
— Вот тебе на! При чем же тут мыши?
— Да мы вчера с Лизой смотрели, как Кавунец давал своей лошади озса из ведра, — и оттуда выскочила мышь — мы с Лизой и испугались, — пояснила Соня.
— А! понимаю… глубокое, хотя отдаленное сопоставление…
„Это было 17-го сентября прошлого года, и до сей поры я не имею о своей дочери никаких известий. Bee-поиски мои оказались тщетны. Теперь. слухи до меня дошли, что в одном из уланских полков действующей армии находится молоденький улан, на коего падает подозрение, якобы он есть переодетая девушка. Родительское сердце мое подсказывает мне, что это — дочь моя Надежда. С просьбами моими по сему предмету я неоднократно обращался к господину главнокомандующему действующею армиею и господину военному министру, а также утруждал прошением и графа Аракчеева, но на просьбы мои не получил, никакого ответа. Ваше высокопревосходительство! К вашему родительскому сердцу осмеливаюсь я прибегнуть
— Папа! найди ее! — шептала Лиза, ласкаясь к отцу.
— Да, это, должно быть, она, — сказал Сперанский в раздумье. — Сегодня Тургенев читал нам письмо к нему Дениса Давыдова, адъютанта генерала Багратиона, и Давыдов положительно говорил, что в войске упорно держится слух, что в последних битвах принимала участие переодетая девушка.
— Ах, это она, папа, она! — заволновались девочки.
— Ну, дети, пора спать… Вы уж и так сегодня заболтались, — сказала г-жа Вейкард. — Вон уж сои давно ходит по острову и спрашивает: у кого не спят дети?..
Сон действительно ходил по острову и закрывал людям усталые глаза.
Так рисуется сон в украинской колыбельной песне. Сон — в белой рубашке, но он же и с белой, как иней, бородой. Сон очень стар. Он так же стар, как и мир Божий… Вечно ходит он по миру, невидимый и неосязаемый, и часто является там, где его не просят, и уходит оттуда, где ждут его как доброго гения. Сколько сон принес утешения людям — этого люди и. выразить не в состоянии… Когда Адам и Ева изгнаны был» из; рая и очутились в неведомой пустыне, сон первый принес им успокоение:; он не слышно ни для кого, перенес их обратно в потерянный рай и подкрепил их усталые; разбитые страданием члены… Как добр был сон, когда после ужасного дня закрыл усталые и распухшие от слез вежды Гекубы и снова показал ей все; что было уже навеки потеряно, Живым встает в моем воображении этот седобородый старик, который бродит во тьме южной ночи по «стану Атрида» и своею доброю рукою закрывает глаза героев от тех ужасов, которые совершились или должны были совершиться. Бродит он и по стогнам священного Илиона в последнюю ночь перед его падением, грустно бродит, зная, что в следующую ночь ему придется бродить по грудам развалин и по кучам пепла… И у Цезаря он гостил в последнюю ночь перед «идами марта» и навевал ему грезы о прошлом, сулил светлое будущее, закрыв собой ножи, которые в ту ночь уже точились на лысую, прикрытую лаврами голову даровитого автора «комментариев»…
Ходит сон и по Петербургу, и по островам его, бродит и по Каменному острову, и по Черной речке… но упрямый и капризный старик не ко всем заходит. Охотнее идет он в бедные, жалкие, грязные лачуги и дает успокоение усталым, опечаленным, бедным, голодным… Вон как ни гонит его от себя усталый человек, а старик так и лезет на него, так и валит его с ног… А вон мечется на роскошной постели изнеженное тело, горит огнем от бессонницы, а сон нейдет — не любо ему в богатых палатах, на мягких ложах.
Пришел сон и к Лизе, и к Соне. Спят они в своих постельках, задернутые белыми, как борода у старого сна, прозрачными занавесками. И видится Лизе, что она, в казацком платье, в кивере и с пикой, едет по Елагину острову верхом на коне. Это конь курьера Кавунца… Далеко, далеко едет Лиза от папы… Бедный папа! как он будет плакать о своей Лизе — будет искать ее, как Дуров ищет Надю… А Лиза возьмет в плен Наполеона и привезет к маме… А то он, говорят, отнимет у всех молоко и простоквашу… Прощай, папа, прощай, Соня… Едет Лиза, едет… и вдруг из ведра с овсом выскакивает мышь в виде Саши Пушкина и кричит: «Стрекочущу кузнецу!..» И Лиза от испуга просыпается…
Старый сон и на Соню навевает грезы, только странные такие: на Лизиной постельке спит не Лиза, а дедушка Державин в бархатных сапогах, а у него в руках Лизина кукла, «Графиня Тантанская»… А тут стоит курьер Кавунец, и что у него ни спросит Соня, на все он отвечает: «Не могу знать! не могу знать!..» И дядя Магницкий спрашивает Кавунца: «Кто раснлескал океаны?» А Кавунец отвечает: «Не могу знать».
Бродит старый сон из конца в конец земли, бродит неугомонный, на клюку опираючись, на людей дрему на-сылаючи. Одолел сон-дрема и Магницкого… Поручил ему Сперанский составить экстракт из обширной записи Румовского Оганава Яковлевича, попечителя Казанского округа, о новых мерах Казанского университета — для доклада государю… Далеко за полночь сидел Магницкий над этой запиской, ему в голову все лез Наполеон, топающий ногою в шар земной… И видится Магницкому, что Наполеон дает ногою пинка земному шару, и земной шар вертится как кубарь в пространстве, а на высокой скале стоит Сперанский, в ореоле славы и блеска, и говорит Наполеону: «Не доплеснешь до меня океанами, не замочишь морями ног моих — высоко стою я…» И хочется Магницкому столкнуть Сперанского с высоты — и он сталкивает его… Ух! погиб Сперанский, а на его месте стоит Магницкий в ореоле величия… И гордый Наполеон протягивает ему, Магницкому, руку, а Магницкий отворачивается от него и видит государя… «Ваше величество! — робко шепчет он: — ваше величество!» — «Не могу знать!» — отвечает государь… И Магницкий видит, что это не государь, а Кавунец… Ух!.. И Магницкий просыпается — записка Румовского не дочитана… Зло иногда шутит старый сон, ох, как зло!
Только Сперанского не одолевает старый сон… Далеко за полночь шуршат бумаги в кабинете Сперанского, и по временам скрипит перо, да
11
Из отчета, представленного Сперанским императору Александру I («Сборн. импер. истор. общества», т. XXI, 449)
«У Данилы у попа — В большой колокол звонят, В большой колокол звонят — Знать О ара ню хоронят», — звучит у него в голове, вместе со звоном колокола эта странная детская песенка, которая и его самого переносит в детство… Никогда он не может слышать церковного звона, чтоб у него в мозгу и в сердце не зазвучал горький для него, грустный, много напоминающий мотив:
«У Данилы у попа —В большой колокол звонят»…О! как давно это было и как далеко!.. Мише Сперанскому не больше восемнадцати-девятнадцати лет, а Паране, дочери соседа, попа Данилы, не больше шестнадцати… Миша учился во владимирской духовной семинарии и уже дошел до философии. На вакат Миша из Владимира приходит домой в родное село, приходит пешком!.. Эх! да и куда бы тогда не занесли его молодые ноги! — и в ад, и в рай, в Иерусалим и в преисподний земли… Ходит Миша в лес за ягодами, за грибами, и Параня ходит с подружками… Эти встречи в лесу, беседы наедине… Забили тревогу молодые сердца, и Параня слышала, как под философским подрясничком сильно колотится философское сердце Миши, и Миша слышал, как под белою сорочкою трепыхается девическое сердце Паранино… И Паранины розовые губы испытали, как горячи губы, с которых иногда срывались непонятные для Парани философские тонкости, и губы философа Миши познали вкус Параниных губ — «слаще меда и вина…». И порешил Миша философ скорее пройти богословие и, получив сан иерея в родном селе, жениться на Паране… Но не к тому готовила Мишу судьба: когда Миша собирался идти во Владимир уже на богословский класс, Параня захворала оспой и в несколько дней умерла… Миша думал, что с ума войдет, как в церкви у попа Данилы, у отца Парани; гудел колокол по Параниной чистой душеньке и как день и ночь в безумной голове его звучал напев:
У Данилы у попа —В большой колокол звонят…Знать Параню хоронят…И похоронили Параню, а Миша не сошел с ума… Но он дал себе безумный зарок: в память Парани никого не любить и никогда не жениться; а завоевать себе званием и трудами другую невесту — церковь: пройти все богословские мудрости, надеть на себя черную рясу и клобук и идти дальше — до епископской шапкиу до архиепископской и, наконец, до белой шапки митрополита… И Миша было сдержал слово: какие силы гиганта проявил в пятьдесят лет!
И куда девался тот маленький Миша еще — не Сперанский, а просто попович, Михайлин сынишка, который, соскочив с печки, где он зарывался во ржи, сохшей на печи, выбегал босиком на двор и бегал по снегу, желая убедиться, может ли он, когда вырастет большой, выдерживать трудные подвиги аскетов — голодать, ходить бовиком и в веригах?.. И куда девался тот Миша, уже не просто Миша, а Сперанский, sperans — «надежды подающий», как прозвал его отец ректор, — Миша быстроглазый и звонкоголосый, так бойко переводивший из Корнелют Непота? Куда девался философ Миша, собирающий грибы вместе с Паранею?.. Миша — богослов уже; звезда семинарии, а там он уже в Петербурге, в лавре, работает как вол и весел; остроумен… Память у него бездонная прорва, в которую нее валится без разбору, и все там остается, систематизируется и бьет ключом знаний… «Ты что, Сперанокий, носишь тулуп на одно плечо?» — спрашивают его товарищи-бурсаки. «Приучаю себя к собольей шубе…» И вот у него теперь уж и соболья шуба — он первое лицо в государстве после царя…