Групповые люди
Шрифт:
Заметьте, — продолжал Лапшин, — у Троцкого та же манера обращения не от себя, а от революции, от высших сил жизни и смерти. Тот же стиль, что и у Сталина, ориентироваться на веру, на темные силы в человеке. Причем он проявляет невероятное мастерство в том, чтобы эти темные силы засверкали ослепительным огнем и предстали перед массой в виде самых высоких добродетелей.
Так вот, самое жуткое для моей матери было то, что мой отец, Лапшин Иван Николаевич, собственноручно расстрелял бывшего поручика Семенова. Отцу тогда было всего девятнадцать лет, а поручику — двадцать один. Была одна фотография, рассказывала мать, где отец был снят вместе с Семеновым. Но потом мать уничтожила эту фотографию. В ней, как она говорила, произошел окончательный перелом. В ночь перед казнью поручика
Мать ждала. А отца в это время тяжело ранило, и он оказался в том городе, где ждала от него вестей моя бедная мама. В госпитале и произошла встреча отца с матерью. Отец, должно быть, когда выздоровел, объяснился с матерью, мать ответила ему отказом, решила немедленно уехать из города. Это ей сделать не удалось, поскольку она попала в руки чекистов: подозревалась в чем-то. Каким-то чудом отец узнал об этом и спас мать. С тех пор они не расставались. Мама говорила: "Мы жили крайними суждениями, крайними чувствами. Огонь революции захватил нас, из этого огня я вышла совсем другим человеком". Сталин был олицетворением этого огня. Вот здесь-то и кроется, на мой взгляд, ответ на многие вопросы, связанные с таким явлением, как сталинизм. Неведомая ранее потребность отдать всего себя без остатка не величественному, мудрому, покойному Богу, а мятежной, великой в своей беспощадности Революции, которая казалась всем и выше Бога, и выше Любви, и выше Свободы. И гениальность Сталина здесь проявилась всесторонним образом. Он создал образец тоталитарного бюрократического государства. Создал его не в пунктуальной Германии, и не в Японии, где так напрочь соединены послушание и мужество, и не в Китае, где многократно побеждали крестьянские революции, а в вольной России, точнее, в многонациональной державе, где соединились разные, столь противоречивые традиции Востока и Запада. Но самое главное, самое важное его изобретение — это групповой человек, вобравший в себя все негативные свойства индивидуализма и коллективизма.
— Нет, хлопцы, — поднялся вдруг Квакин. — Больше не могу спать. Сначала я еще терпел, а теперь не могу. У вас, должен я вам прямо сказать, пошла сплошная антисоветчина. Это, знаете, так просто не проходит. Хотите режьте меня, хотите бейте, а я не могу больше это слушать. И официально заявляю: доложу куда следует.
— Я прошу зафиксировать в протоколе, — заорал вдруг Лапшин, — заключенный Квакин срывает очередное занятие лаборатории. Я думаю, товарищи, пора нам взять письменное объяснение у Квакина…
Я подал Квакину лист бумаги, Никольский кинул ручку, а Лапшин вытащил из кармана тонкую швайку, с которой последнее время не расставался. Он приставил швайку к квакинскому горлу и сказал:
— Мы сейчас на практике узнаем, как изымалось из врагов народа истинное признание. Пиши: "Я, Квакин, Демьян Иванович, поставил перед собой цель вредить лаборатории по гармоническому развитию заключенных, потому что его не должно быть в колонии, а должен быть один голый труд и рукоприкладство. Пиши, сука! — И Лапшин, должно быть, вонзил иглу в рыхлое квакинское тело. Квакин стал писать. — Там, кстати, свечка есть, — обратился ко мне Лапшин. — Поджарим бывшего партийного работника, если он не напишет признание.
Но поджаривать Квакина не пришлось. Он написал и о том, что замышлял поджог барака и административного здания, бросал в пищу гвозди и битое стекло, чтобы принести вред заключенным и сорвать выполнение плана. Когда Квакин закончил, поставил свою подпись и число, Лапшин сложил вчетверо лист бумаги и сказал:
— Вот теперь, кажется, Квакин, все в порядке.
Мы отпустили Квакина. Однако вид у него был решительный. Казалось, что если бы дверь не была заперта, он тут же пошел бы к Орехову, нашему оперу, и стал бы ему все рассказывать. Но дверь была заперта. Лапшин знал уже повадки Квакина, поэтому он, пользуясь своим ростом и силой, тоже встал, схватил Квакина за шиворот и прижал к стене.
— Не буду, никуда не пойду, пустите меня…
— Послушай, Квакин, а если мы втроем пойдем
— Вам не поверят, — ответил Квакин.
— Как это не поверят? Нам троим не поверят, а тебе одному поверят? Как это?
— Поверят потому, что знают про мой и про ваш образ мыслей.
— А какой у тебя, Квакин, образ мыслей? У тебя же его вообще нету.
— У меня не антисоветский образ мыслей. Я люблю свою родину и готов жизнь отдать за нее. Вот так, дорогие мои.
— А ты считаешь, что мы не любим родину? Квакин посмотрел на Никольского.
— Я знаю, почему ты на меня уставился, Квакин, — сказал Никольский мрачно. — Я — пасынок в этой стране. Всегда ощущал себя пасынком. Потому что такие, как ты, мне никогда не верили. Но могу вам сказать: у меня нет другой родины. А любить эту мою родину такой, какая она есть, не могу. А для ее блага, Квакин, я старался, думаю, больше, чем ты…
— Значит, ты считаешь, что мы не любим родину, — это Лапшин сквозь зубы процедил. У него был такой вид, что он вот-вот накинется на бывшего пропагандиста и агитатора.
Квакин присел. Вид у него был жалкий. Лицо в глубоких бороздах потемнело. Голубоватые глаза будто слезились. Мне вдруг жалко стало Квакина. И я сказал:
— Мы групповые люди, потому что ненавидим друг друга. И Никольский неправ. Не только он пасынок в нашей стране. Все мы пасынки. Без отцов и без отчимов. И будем таковыми, пока не станем любить не вообще человека, а каждого, даже такого, как Квакин.
— Не уверен, что когда-нибудь у меня будет что-нибудь общее с этим мерзавцем, — бросил Лапшин в сторону Квакина.
— А вот это типично групповое явление. Отсюда и все беды…
— Что ты как попугай зарядил одно и то же: групповое, групповое! Могу сказать тебе, что я никогда не был групповым человеком. Я ни в один клан не входил…
— Все правильно, — сказал я спокойно. — Это лишний раз подтверждает исключительно групповой характер нашего социума. Ты не суетись, а лучше постарайся вникнуть. Социальная среда по своим группам разнородна, каждый микросоциум, скажем район или ведомство, делится на несколько слоев, это, разумеется, не ново, но вот в каждом слое есть определенные кланы и группы, которые сосуществуют как бы на равных. Как правило, этих групп или кланов три, четыре, но не больше пяти-шести, из них два наиболее сильных — они-то и делят между собой сферы влияния, блокируясь с менее сильными или более отдаленными образованиями, одна-две группы, как правило, создают себе статус как бы независимо от объединения, но на самом деле эта группа примыкает к наиболее сильным, лидирующим общностям. Во главе этих группировок стоят лидеры, имеющие своих помощников, не секретарей-исполнителей, а именно помощников-соратников, которые в случае необходимости вполне могут заменить отсутствующего лидера или выполнить то или иное поручение главы клана. У этих помощников-соратников есть свои соратники, у — которых, в свою очередь, есть на нижестоящем уровне свои подопечные-исполнители, свои действующие на равных. Внутри данного слоя идет постоянная борьба между группами, но группы всякий раз объединяются, если им угрожает опасность, идущая от притязаний соседствующих верхних или нижестоящих слоев. Группы тогда становятся монолитными: они готовы насмерть стоять, защищая свои общие интересы.
— А куда же ты меня подевал, не входящего ни в какие кланы? — иронически спросил Лапшин.
— Сейчас найдем и тебе место, дорогой, — сказал я. — Ты — изгой, потому что отвергнут всеми группами, в которых мог бы существовать. Другой, скажем квакинский, слой тебя не примет в свою команду, потому что ты ей противопоказан, и группы, так сказать, командного или пролетарского состава тоже тебя не возьмут к себе, потому что ты типичный выкидышный человек, как и я, впрочем, так что не волнуйся, господин философ, ты не одинок. Тут тоже своя закономерность. Чтобы группа чувствовала свою силу, она непременно должна выбрасывать из своей среды в никуда негодные элементы. Это вытеснение изгоев ей необходимо для самоутверждения, для того чтобы группа постоянно ощущала свою прочность, свою сплоченность.