Грустная Элизабет
Шрифт:
Не могли ни в какое сравнение с нерпой Нюркой идти ни белки, которые, задрав пушистые хвосты, лихо накручивали деревянные меленки-колёса; ни поразительно жирный, с полосатой и плутоватой мордой барсук; ни два развесёлых, кувыркающихся через голову тибетских медвежонка.
Вася даже про лошадку на миг забыл и сам прилип к парапету бассейна, уставился на Нюрку.
А она там — стремительная, вёрткая, черно-блестящая — то уходила в прозрачной воде к самому дну, то, плавно и красиво изогнувшись, абсолютно бесшумно, без единого всплеска выставляла к зрителям из воды странно-синеглазую
И тогда кто-нибудь из ребят с бетонной, не очень высокой стенки кричал:
— Нюра, пас!
И швырял заранее приготовленный оранжевый целлулоидный мячик.
Нюрка почти на лету ловила его крепким носом, и — плюх! банг! — упругий мячик взвивался и вот уже снова лежал у самых ребячьих ног.
— Пас! — кричали снова ребятишки и снова швыряли Нюрке мячики.
Банг! Банг! — опять взлетали они, падали на парапет, ребятишки хохотали, довольная Нюрка повёртывалась кверху гладеньким брюхом, сама себе, как в ладоши, хлопала мокрыми ластами.
— Вот так провора! — захлопал было и Вася, да вдруг почувствовал, что остался в толпе один, что прыткий Чашкин и быстроходный Пётр Петрович ушагали далеко вперёд, и припустил за ними следом.
Настиг он их возле нешироких, с прочною сетчатою оградой загонов.
В одном загоне Вася тут же увидел горбоносого, надменного верблюда, который что-то медленно жевал и который в свою очередь глянул на Васю с высоты своего верблюжьего роста так по-барски, с таким пренебрежением, что Вася не выдержал, сказал ему ехидненько:
— Хо-хо!
Сказал скороговоркой и в общем-то, конечно, не вслух, а про себя, так, чтобы верблюд не расслышал.
Тем более что рядом с верблюдом обитало ужасное страшилище. Сквозь железную ограду таращился на Васю лесной бычище — зубр. Он заслонил крепколобой башкой своей чуть ли не весь крепко-накрепко зарешеченный просвет меж бетонными столбами в загородке, и казалось, стоит ему слегка приналечь, и вся ограда так с треском на Васю и рухнет.
Но это только казалось. Бык, видимо, отлично знал, давно проверил, что бетонные столбы куда прочней его лба, и стоял, не шевелился. Он лишь разок совершенно мирно, совершенно по-коровьи фукнул широченными влажными ноздрями и ловко их прочистил одну за другой шершавым толстым языком.
А вот рядом с ним в уютном, симпатичном загончике не было никого.
Там только в самой глубине, у призакрытой двери жёлтого хлевушка, на согретой солнцем земле копошились, выискивали что-то в соломенной трухе и нежно гуркали залётные голуби-сизари.
На прутьях ограды висела табличка с надписью:
А чуть пониже, помельче:
Пётр Петрович быстро взглянул на эту надпись:
— Гляди-ка… И верно иностранка. Но где же она сама, ваша грустная Элизабет?
— В том-то и дело… — пропыхтел, отдуваясь, Чашкин и утёр взмокший лоб подкладкой картузика. — В том-то и дело: не ест, не пьёт, даже на прогулку в загончик свой не выходит… Пожалуйте, доктор, сюда.
И вот они все трое оказались на другой, на закрытой для посетителей стороне
По всему тесному задворью меж чёрных бревенчатых служб плыл, мешался с талым запахом сугробов тонкий, напоминающий о деревенском лете, о лугах запах сена. Голуби и воробьи, поднимая шумный ветер крыльями, кидались тут прямо под ноги. Они хватали, поспешно подбирали кем-то рассыпанный у сарая овёс; а кто-то где-то — кажется, за оконцами хлевов — по-гусиному гоготал, по-телячьи взмыкивал и даже, как Васе показалось, кукарекнул.
4
Чашкин звякнул щеколдой, открыл низенькую набухшую дверь. Из тёмного проёма напахнуло тёплой конюшней, свежими сосновыми опилками.
— Вот и сама Элизабет, — сказал Чашкин.
Но после светлого двора, после солнца здесь, в полутьме, Пётр Петрович и Вася лишь слепо заморгали.
Тогда Чашкин распахнул дверь полностью. А потом прошёл вперёд и толкнул вторую дверь, что выходила в загон с табличкой на ограде. И в сумеречное помещение сразу ворвался мартовский сквознячок, сноп света упал на истоптанные опилки, золотисто отразился на щелястых стенах, на потолке, и вот в самой тени в углу, за широкой, полной душистого сена кормушкой, Пётр Петрович и Вася увидели чудесную крохотную лошадку.
Масти она была тёмной, вороной. Аккуратно подстриженная гривка её топорщилась ёжиком. А из-под чёлки смотрели на Васю, помаргивали нечастыми, длинными ресницами удивительно ласковые, с влажной искоркой глаза.
Очень ласковые глаза, очень добрые, но и очень печальные.
Вася сразу понял, что они печальные, и шагнул к лошадке, стал быстро обшаривать свои карманы. Пётр Петрович стал тоже охлопывать карманы, да ещё и заприговаривал, переиначив имя лошадки на свой собственный лад:
— Сейчас, Лизок, сейчас… Потерпи, маленькая.
Но Лизок-Элизабет и ждать не стала, что они отыщут, а вздохнула, повернулась и уставилась опять в свой угол, в какую-то там узенькую, светлую дырочку.
Вася не нашёл в своих карманах ничего, тоже вздохнул.
И Пётр Петрович ничего не нашёл. И тогда раскрыл саквояж, вынул докторскую деревянную трубку.
— Ну-с… Приступим к прослушиванию. Только, пожалуйста, Чашкин, сделайте так, чтобы она не взбрыкнула.
— Да что вы, доктор! Да Элизабет ручная, как котёнок! — опять засуетился Чашкин и похлопал лошадку по круглым бокам, по спине, взворошил пушистую гривку, чтобы показать, какая Элизабет небрыкливая.
Действительно, ко всей длинной и утомительной процедуре прослушивания лошадка отнеслась очень спокойно. И лишь когда Пётр Петрович легко прикоснулся к её мягким ноздрям своею прохладною ладонью, чтобы проверить, нет ли у лошадки жара, то она фыркнула и мотнула головой. Но это лишь потому, что от ладоней Петра Петровича и от его одежды, наверное, пахло лекарством.
А потом он опять принялся её выстукивать, опять принялся выслушивать. И лицо его было так же серьёзно, как если бы он склонился не над лошадкой-пони в зоопарке, а над маленьким пациентом у себя в детской больнице.