Губернатор. Повесть и рассказы
Шрифт:
Если проследить за поступками губернатора после перерождения, то станет ясно, что он избегает таких действий, которые можно было бы на звать «недобродетельными», он вообще «пассивен», но не столько от того, что смертельно болен, сколько от того, что не желает делать зло. В этом «недеянии» губернатора много сходного с толстовским «освобождением» от гнета общества (в данном случае «испорченного общества»). Весь образ жизни губернатора совпадает с тем, что проповедовал в конце жизни Толстой-моралист.
Интересно, что Горький, обсуждая в письмах отдельные эпизоды по вести, прямо направлял писателя к «высокому» — общечеловеческому, нравственному, предостерегал от слепого копирования реальных событий. «Милый Илья Дмитриевич!.. Чего боюсь? — писал Горький 10 января 1912
С пристальным вниманием относясь к литературной деятельности Сургучева, Горький старался также своевременной и порой нелицеприятной критикой всячески способствовать идейному и творческому росту его дарования, подчеркивая всякий раз, что единственно правильный путь, по которому молодому писателю следует идти, — демократический. «Я знаю Вас литератором, человеком несомненного и, мне кажется, крупного дарования — это мне дорого, близко, понятно; я хочу видеть Вас растущим и цветущим в этой области; каждое Ваше литературное начинание возбуждает у меня тот же острый органический интерес, какой, вероятно, чувствует девица к своей беременной подруге. Не смейтесь сравнению: истинный литератор пред каждой новой темой — девственник».
Однако столь же пристальное внимание великий писатель уделял и попыткам Сургучева делать шаги в общественно-политической деятельности. В письме от 26 января 1912 года, в ответ на сообщение о попытке «выступить с кандидатурою в Гос. Думу», Горький прямо пишет: «…мне думается, что преобладающим Вашим свойством является созерцание, а не деяние. Я не знаю также объема Ваших политико-экономических сведений и не могу поэтому судить о степени подготовленности Вашей к политической работе… Говоря безотносительно, я скажу более определенно: литератор, если он чувствует себя таковым, — должен оставаться литератором: у нас на Руси это самый ответственный и трудный пост». Год спустя, ознакомившись с недопустимо разухабистым письмом Сургучева в журнале «Кругозор», Горький строго, но по-дружески советует ему беречь свое доброе литературное и человеческое имя: «…тон письма Вашего убийственно нелитературен, точно вы, сидя в халате после бани и выпивки, рассуждаете… Вы странно смешали журнал с предбанником, чего не надо было делать… Вы вероятно рассердитесь и, может быть, закричите мне, какое право имею я учить Вас? Право сказать молодому литератору, что он не понимает куда пришел и как надобно себя вести в этом месте, — мне дано двадцатью с лишним годами работы моей в русской литературе. Это — неоспоримое право. У Вас его, пока, нет. И Вы, пожалуй, вовсе никогда не приобретете его, если будете вращаться среди Ясинских, Сологубов и прочих артистов для кинематографа и уличных забавников, не достойных стоять рядом с Вами, человеком талантливым и, как показалась мне, относящимся к литературе с тем священным трепетом, которого она — святое и чистое дело — необходимо требует…
Дорогой Илья Дмитриевич! Ведите себя поскромнее, потише, стойте подальше от авантюристов и пьяниц, это для Вас — для Вашего таланта — гораздо лучше…»
Призывы Горького оставаться литератором, не нарушать высокой правды искусства, служить литературе со священным трепетом были созвучны тому, что переживали в те сложные в нравственном и политическом отношении годы лучшие представители художественной интеллигенции. Блок, в частности, писал: «Несчастен тот, кто не обладает фантазией, тот, кто все происходящее воспринимает однобоко, вяло, безысходно; жизнь заключается в постоянном качании маятника; пусть наше время бросает и треплет этот маятник с каким угодно широким размахом, пускай мы впадаем иногда в самое мрачное отчаяние, только пускай качается маятник, пусть он даст нам взлететь иногда из бездны отчаяния па вершину радости».
В «Губернаторе» качание маятника, о котором пишет Блок, представлено в его высшей точке — в той радости нравственного возрождения,
Надо сказать, что «Губернатор», бесспорно этапное для Сургучева произведение, все же оказалось единственным, в котором «тенденциозность» и прямое морализаторство выступают обнаженно. В рассказах Сургучев менее дидактичен, «диалектика души» раскрывается им тоньше, без всякой заданности, в какой-то степени он даже становится оппонентом Толстого.
Вникнем в рассказ «Счастье». Толстовскую мораль Сургучев вкладывает здесь в уста портного Петухина — «правдоискателя», повидавшего в жизни «невеселые, горькие виды». Петухин резко осуждает нынешнее «устройство жизни»: «С одной стороны люди поразительно умны: они додумываются до железных дорог, телефонов, будильников… — все хорошо делают для тела; а для души, которая есть самое главное, от чего зависит счастье, они сочинили законы, которых вот уже две тысячи лет не хотят переменить, которые и жестоки, и несправедливы, которые жизнь делает адом. И все это похоже, думал Петухин, будто люди придумали обувь легкую, красивую, прочную, а саму дорогу, по которой идут, не хотят исправить…»
Уже в этой сентенции толстовская мысль о неумении людей распознать главное в жизни звучит почти пародийно, ведь автор вложил ее в у(;да человека, который повсюду выискивает несправедливость, но «исправляет» ее на свой лад — со злостью, бессердечно. Человек, вырвавшийся из пут несправедливости с помощью Петухина, в конце концов по падает в новые путы, еще более страшные. Так и случилось с Таней, которую Петухин вырывает из ада жизни с нелюбимым мужем. Один ад оборачивается другим, к которому Петухин, как он сам заявляет, не хочет больше иметь «касательства». Критика толстовской морали сводится в рассказе к важной мысли, которую Сургучев повторит в других, своих вещах: человеку невозможно навязать следование законам «добродетельной» жизни, он может ее, эту жизнь, лишь выстрадать, пройдя сквозь трагические испытания, познав себя, поняв окружающих.
В такой позиции автора еще раз проявилась классическая традиция мировой литературы, смысл которой хорошо передают слова великого английского гуманиста Ч. Диккенса (цитирую именно его, чтобы под черкнуть общечеловечность позиции русского писателя):
«В жизни есть тайная борьба и тихая, никому не ведомая победа в глубине человеческих сердец. В жизни, при всех ее противоречиях и изменчивости, все же встречаются геройские подвиги самоотвержения, совершить которые тем труднее, что они происходят без свидетелей и не заносятся ни в какие летописи. Это мы видим всякий день при самой серой, будничной обстановке. Одного подобного подвига достаточно, чтобы примирить с жизнью самого черствого человека, наполнив душу его верой и надеждой…»
Эти «тайные подвиги» и совершают герои Сургучева, и всякий раз подвиг этот завершается непреходящей победой в их сердцах, а значит, и в мире, который от таких побед становится добрее.
В том же рассказе «Счастье» есть второстепенный персонаж — церковный сторож, «лохматый, с длинной седой бородой и густыми, нависшими над глазами бровями». Очевидно, что его Сургучев противопоставляет «правдолюбцу» Петухину. Он почти бездействует, изредка возникая как бессловесный театральный персонаж, но каждое его появление запоминается. Он не забывается и тогда, когда закроешь рассказ. Именно от того, что он никого не поучает, но — и это мы остро чувствуем — он тот человек, который устремлен к реальному поиску смысла жизни, который и может совершить в глубине души «тайный подвиг», подвиг понимания жизни. Вот как рисует старика Сургучев: глаза его «почти не моргая смотрели в середину церкви и видели, казалось, только массу свечей, и только эта масса, масса огня, жившего какой-то особенною, своею жизнью, привлекала его внимание и живыми пятнами скользила у него по лицу. А остального — народа, икон, священника — словно и не существовало… Думал он, думал упорно, настойчиво…»