Губернатор
Шрифт:
Дома целый день топили печи, потому что Соню теперь часто знобило; приезжал доктор и говорил, что это — пустяки, обычное явление.
— До весны, — ободрял он, — до весны потерпите. Весною все кончится.
— Когда вскроется река? — спрашивал губернатор.
— Эге! Когда вскроется река, — отвечал доктор.
Удивительно красиво внизу, на реке, день переходил в густые синие сумерки: этот момент очень любил губернатор.
Выписали из Петербурга и Москвы газет и радовались, когда приходил почтальон. Ходили в городской театр. Чтобы не возиться с платьями, брали литерную ложу с занавесками. Соня обыкновенно садилась в глубине ее.
Труппа в театре
В антракте губернатор уходил наверх, в буфет, курить. Как-то он забыл спички в шубе и попросил закурить у старичка, который стоял с ним рядом. Заговорили о пьесе, о Петине-Орловском, на прощанье раскланялись. Повстречались и в следующий раз, а дня через три старичок неожиданно явился к губернатору на дом и предложил купить билеты на благотворительный вечер. В это время пили чай, пригласили и его. Фамилия старичка была — Янышев. Янышев в первый же вечер рассказал, что он много лет был старшим нотариусом, недавно овдовел и теперь один, как перст. За чаем он много говорил о городе, о старообрядцах, которых живет в нем очень много, о купце Егорыкине, о том, что у них, на главной улице, есть смешная вывеска: «Оптик вдовы Хмыриной».
— Захаживайте! — сказал ему на прощанье губернатор.
На третий день губернатор пошел на вечер, — все было так же, как дома: такие же тенора-любители, такие же киоски и розовое шампанское. С Янышевым они выпили по бокалу, познакомились с продавщицей и заплатили по шести рублей.
Медленно протекали зимние дни.
По обрыву был рассажен бульвар, и это напоминало дом, Свирина, прежнюю обстановку. Тропинка на бульваре была протоптана узенькая и, чтобы дать пройти встречному, приходилось залезать в сугроб.
Жизнь казалась удивительною.
Губернатор прислушивался, как хрустит снег, смотрел, как за рекой курятся дымы изб. Больше всего он любил небо, когда оно, как часть одежды божией, высыпало звездами. Было поразительно, что он до сих пор не замечал этого. Почему только перед смертью он взглянул туда? Почему только перед смертью он прислушался, как хрустит снег? Куда, на что ушла вся жизнь? Вспоминалась бесконечная вереница людей, которые пронеслись перед ним за долгие годы. Все это было далеко и не нужно. Нужным казалось одно: дожить до весны и посмотреть, как вскроется река; как затрещит лед, и вода, затомившаяся в гробу с прозрачной крышкой, оживет, начнет впитывать в себя тепло лучей, и это будет казаться весенним, земным крещением солнца.
По мере того, как приближалось время родов, все больше росла уверенность, что жить придется еще много. Нужно выходить ребенка, нужно дождаться его улыбки, его первых слов — это давало силы и ослабляло болезнь. Соня и ее ребенок казались ему тем чудом, которое даст воскресение и жизнь. И когда он верил в это чудо, тогда трудным становилось дышать: он уходил в свою комнату, запирался и, глядя на реку, тихонько плакал. Всегда он просыпался часа в четыре и слушал, как за рекой звонили к утрене. Казалось ему, что он понимал эти звучные, длинные речи, — как будто открылся новый слух. Тогда становилось понятным, как нужно человеку жить от 30 до 40 лет, там — до 45 и дальше. Вспоминались в это время рассказы Свирина о земле и казались такими же далекими, как сказки. Он чувствовал,
Соня изменилась. Лицо ее носило следы усталости, на лбу появились коричневые налеты, потускнела красота.
Губернатор видел это и говорил:
— Всегда бывает так. Женщина в это время некрасива, но, родивши, расцветает с силой удивительной.
Прежде Соня мало, только по вечерам, говорила о ребенке; теперь же, когда привыкла, перестала молчать и рассказывала о приготовлениях, о шитье, о покупках. Свет лампы, прикрытой абажуром, сглаживал недостатки лица, и она, всю силу любви и страдания перенесшая в материнство, была обвеяна обаянием новым. И когда Соня говорила о ребенке, губернатору казалось, что перед ним раскрывается боговдохновенная книга.
В газетах он читал, что в его губернии творилось неладное: какой-то городской пристав обвиняется в разбое, — и было странно, что это его мало занимает. Губернатор вспоминал этого пристава: была у него красивая черная борода и на руках много колец с зелеными камнями.
Приходил Янышев: садились играть в шахматы; долго и тепло тянулся тогда вечер.
— Я этот дом хорошо знаю! — говорил Янышев. — В нем квартировал податной инспектор Рошко. Вид отсюда весной отличный: лед пойдет, пароходы побегут, рамы выставлять нужно будет. С горы все видно.
И опять было ясно, что самое серьезное после Сони, — это пароходы и река.
Вероятно, таким же оно представлялось и Янышеву, но он скрывает свои мысли и молчит.
— А потом все исчезнет. Все утихнет. Умрем мы, старики! — и Янышев добавлял: — Я написал на листе бумаги все дни недели и бросил на него горошинку. Вышел — вторник. Значит, умру во вторник. Нарисовал циферблат часов и тоже бросил горошинку. Вышла цифра четыре. Не знаю только: утра или вечера. И теперь в четыре утра просыпаюсь в страхе: жив ли? И до рассвета уж не сплю. Прямо беда, — нет сна! Слушаю, как звонят за рекой. Звон слушаю.
— Звон? — спросил губернатор.
— Ну да, звон, — ответил Янышев, — как за рекой звонят к заутрене.
Губернатор ничего не сказал ему, только улыбнулся; с этого вечера он почувствовал к старику большую симпатию и думал, как бы переманить его к себе на юг.
Однажды снег шел очень долго, подряд дней шесть. Навалило кругом сугробы до самых окон. Губернатор поехал на базар, купил там две лопаты. Лопаты были широкие, чистые, легкие. После обеда он принялся за работу, откидывать снег; это было удивительно легко и приятно, но забилось сердце, пришлось перестать. Когда за лопату взялся рабочий, губернатор стоял и завидовал.
— Не под силу? — спросила Соня.
— Не под силу! — ответил он.
— Какая я стала страшная! — говорила Соня, подходя к зеркалу.
— Все беременные женщины дурнеют, — повторял губернатор и улыбался.
Иногда губернатор говорил:
— Странно изменилась моя жизнь. То был губернатором, а то вот покупаю лопаты.
Случился с ним раз припадок; приезжал доктор. Было очень трудно; казалось, что вот-вот сейчас порвется внутри какая-то ленточка и тогда придет смерть. Соня долго и мучительно плакала, как-то странно сжималось ее лицо, напоминала она собой другую, очень знакомую женщину, но какую, — трудно было вспомнить. Когда ему стало лучше, то уже другими слезами блеснули ее глаза, она прижалась к нему и сказала: