Гулящая
Шрифт:
И снова внезапно оборвалась песня...
Немного погодя он заиграл «Метелицу». Сначала медленно, потом все быстрее и быстрее и незаметно перешел на «Казачок». Смычок неистово метался по струнам, а они звенели на все лады, наигрывая лихой пляс. Проценко даже ногами начал невольно притопывать; а перед глазами стал ровный и чистый двор, на котором справляют свадьбу... Он видит, как быстро перебирает каблучками нарядная девушка; как парубок откалывает трепака... Вот другой вылетел пулей и пустился вприсядку. «А ну, приналяжь! Поддай жару!» – кричит дружка, хлопая в ладоши... И сразу умолкла скрипка.
Проценко все еще чудится залихватский «Казачок», все еще вертятся перед глазами танцующие.
– Ух! – воскликнул Проценко. – Батюшки!
А Довбня снова начал:
Ой да стой, сосна,Да развивайсяРано, рано...потекли звуки грустной песни. И в такт ее сабля дружки ударяет в потолок – раз, другой, третий. Эти удары, точно по команде, извещают, что вскоре начнется что-то очень важное и значительное. И оно в самом деле началось. Песня затихла. Послышался какой-то шум, суета. Пора молодую выряжать к жениху. «Пора!» – восклицает дружка. Дружки хором запевают, музыка звучит торжественно: «Вставай, княгиня, прощаться с родом своим да с волей девичьей. Теперь ты уж не вольная птица, а чужая работница. Свекруха тебе покоя не даст, а свекор укорять будет, и некому заступиться, муж побьет – некому пожаловаться. Слезы и горести да работа без отдыха сотрут краски с лица, согнут спину и состарят раньше времени. Вставай же, княгиня, прощайся со своим родом, волей и девичьей красой...» И княгиня, обливаясь слезами, идет поклониться отцу-матери. Настала тяжелая минута. Скрипка стонет, рыдает. У Проценко дыханье сперло в груди, на глазах выступили слезы... Но тут дружка крикнул: «Довольно, едем!» – и снова раздались звуки марша, сперва громко, потом все тише и тише, будто свадебный кортеж, выехав со двора, спустился в балку или скрылся за лесами, за горами...
Довбня снял с плеча скрипку и положил ее на стол.
– Вот вам и свадьба к вашей опере, – сказал он, вытирая вспотевший лоб. – Ух! Как я уморился! Черт бы его взял! – Он вынул кисет с табаком.
Проценко сидел точно в жару: щеки его пылали, глаза сверкали.
– Господи! – крикнул он. – Впервые на своем веку слышу такую невероятную музыку. Пусть спрячутся итальянцы и немцы... И это не гении творили, а простой народ... – Он возбужденно начал ходить по комнате. Не скоро улеглось его волнение, и он заговорил спокойнее: – Не ожидал я такого, по правде говоря. Я думал, что вы, Лука Федорович, забыли про мое либретто, и сам начал о нем забывать... Но вижу – нет. Хоть ваша музыка не подходит к моим словам, но как артистически она звучит! Что вы намерены сделать с этой пьесой?
– Ничего... поиграю кому-нибудь, и все! – сказал Довбня, выпуская изо рта целое облако дыма, которое окутало его.
– Как ничего? – крикнул Проценко. – Нет, так не годится, вашу пьесу надо записать и напечатать. Надо рассказать людям, какие замечательные мелодии создает народ. Большой грех будет, если вы это дело забросите.
– А где ж я возьму деньги, чтобы напечатать?
– Хотите, я достану? У меня в Петербурге есть один знакомый музыкант. Я ему отошлю. Пусть покажет Бернарду или еще кому. И вашу пьесу непременно напечатают. Много найдется рук взяться за такое дело... Сыграйте еще «Казачок» или то место, где молодая прощается с родными. Голубчик... А знаете что? В этом вопросе лучший ценитель – простой народ. Кликнем Христю, Марью, прислугу здешнюю, пусть они послушают, и спросим их мнение.
Довбня лукаво усмехнулся.
– Вы смеетесь? – крикнул Проценко. – А знаете, кому Пушкин
– То слова, а это музыка! – возразил Довбня.
– Пусть народ послушает, и он будет плакать. А скажите, кого из нас Шевченко не брал за сердце? Вы тоже «музыкальный Шевченко».
– Далеко кукушке до сокола, – сказал Довбня. Но Проценко его не слушал.
– Шевченко, так же как вы, – продолжал он с горячностью, – взял за основу народную песню. Его народ понимает, значит – и вас поймет. О-о! Народ – большой ценитель прекрасного!
Довбня молча кивнул головой. Ему гораздо больше хотелось увидеть Христю, чем услышать ее мнение о своей игре.
Проценко насилу уговорил Христю войти к нему в комнату. Да она бы сама и не пошла, если бы Марья не потащила ее за собой.
Довбня рассмеялся, когда Проценко усадил их обеих на кровати.
– А ну-ка, большие ценители, – сказал он, смеясь, – навострите уши.
И заиграл невольничий плач, как плачут казаки в турецкой неволе, вздымая руки к небу и моля его о ниспослании смерти... Горький плач, горячая молитва и тяжкие стенания наполнили комнату. Первые струны жаловались тонкими высокими голосами, а басы гудели, словно приглушенные рыдания вырывались из-под земли... Проценко сидел понурившись. Его бросало то в жар, то в холод, а звуки вливались прямо в сердце, заставляя его сильнее сжиматься от боли и восторга.
Глубоко вздохнув, он покачал головой. Христя переглянулась с Марьей, и обе они засмеялись.
– Ну что? – спросил Довбня.
Проценко молчал.
– Нет, эта нехорошая, очень тяжелая. Та, что вы раньше играли, куда лучше, – сказала Марья. А Христя тяжело вздохнула.
– Отчего же так тяжело вздыхаешь, моя перепелочка? – спросил Довбня, глядя на ее нахмуренное лицо.
– Христя! Марья! – послышалось из кухни.
– Пани... – испуганно прошептали обе и стремглав бросились в кухню.
– Заберутся к панычу в комнату... С чего это? – кричала Пистина Ивановна.
– Вот зададут перца нашим критикам! – сказал Довбня.
Проценко по-прежнему молчал, а Довбня большими шагами мерил комнату.
– Вот, если б вашу игру услышала Наталья Николаевна... Как бы она была рада, – немного спустя сказал Проценко.
Довбня недоумевающе взглянул на него и спросил:
– Какая?
– Вот с кем вам следует познакомиться! Вы знаете отца Николая? Это его жена – молодая, прекрасно поет и очень любит музыку.
– С попадьей? – спросил Довбня. – А у них есть что выпить?
Проценко сморщился и сказал небрежно:
– Наверное... как в каждом семейном доме.
– А если нет, то какого черта я к ним пойду? Чего я там не видел – поповской нищеты?
Проценко еще досадней стало. Довбня прав. Он и сам часто видел их нищету. Потом вспомнил попадью, такую живую, красивую.
– Неужели вы оцениваете людей по их достатку? – спросил он.
– А по чему же еще? – спокойно ответил Довбня. – Приедешь к людям в дом, посидишь до полуночи, а тебе не дадут ни рюмки водки, ни ломтика хлеба?
«Обжора! Пьянчуга!» – чуть не сорвалось с языка Проценко, но он только заерзал на стуле.
– А впрочем, пойдем, если вам хочется, – согласился Довбня. – Потрясем маленько поповскую мошну. Я его еще до семинарии знаю, а попадья, говорят, веселенькая.
Эти слова так и резанули ухо Проценко, он готов был, кажется, броситься с кулаками на этого проклятого пьяницу.
А тот как ни в чем не бывало стоял перед ним, спокойный и ровный, только еле заметная усмешка играла на его губах, да глаза ехидно поблескивали. Проценко страшно стало от мысли, что такой талантливый человек, как Довбня, так опустился.