Гумилев и другие мужчины «дикой девочки»
Шрифт:
Стих Ахматовой, трагичный по своей природе, чутко и драматично реагировал на народную беду. Ранее категорически антисоциальный, он вобрал в себя и сделал своим достоянием проблемы животрепещущей политической жизни.
Не забираясь в дебри политического анализа ситуации в стране, она видела главное: в Советском Союзе в годы террора происходит уничтожение человеческого рода. И если кто-то еще пытался прикрыться масками успокоительных иллюзий, безумие самоистребления тогда разрушило последние надежды. «Строители лучшего будущего» в страхе осознали неспособность существовать в таком мире. В 1939 году Ахматова писала:
Все перепуталось навек, И мне не разобрать Теперь,Стихи цикла «Реквием» очень долго не записывались — они держались в памяти самой Ахматовой и нескольких ее ближайших друзей.
Ее смуглая Муза оказалась из породы борцов: рамки поэзии истерзанной женщины неизмеримо расширились, вобрав в себя и материнское горе («…сына страшные глаза — окаменелое страданье»), и трагедию Родины, и неумолимо приближавшуюся черную тучу войны. Все вошло в ее стих, обуглило и закалило его. Она и сама была удивлена неистребимой силой стиха, продолжавшего существовать вопреки беде, смерти и опасности.
В стихотворении «Другие уводят любимых» Ахматова скорбит не только о себе, но и о стране, выставившей на позор всему миру вздернутого на дыбу поэта.
Другие уводят любимых, — Я с завистью вслед не гляжу, — Одна на скамье подсудимых Я скоро полвека сижу. Вокруг пререканья и давка И приторный запах чернил. Такое придумывал Кафка И Чарли изобразил. И в тех пререканиях важных, Как в цепких объятиях сна, Все три поколенья присяжных Решили: виновна она. Меняются лица конвоя, В инфаркте шестой прокурор… А где-то темнеет от зноя Огромный небесный простор, И полное прелести лето Гуляет на том берегу… Я это блаженное «где-то» Представить себе не могу. Я глохну от зычных проклятий, Я ватник сносила дотла. Неужто я всех виноватей На этой планете была?Борис Пастернак, стараясь в этой ситуации как-то поддержать Анну Андреевну, писал ей 1 ноября 1940 года: «…Никогда не надо расставаться с надеждой, все это, как истинная христианка, Вы должны знать, однако знаете ли Вы, в какой цене Ваша надежда и как Вы должны беречь ее…»
Ахматова надежду берегла; верила она и в то, что страдания, выпавшие на ее долю и долю ее современников, не должны быть забыты. Созданные ею в те страшные годы стихи, составившие цикл «Реквием», явились своеобразным памятником всем тем, кто прошел эти муки ада. В заключительных строках «Эпилога» она писала и о себе:
А если когда-нибудь в этой стране Воздвигнуть задумают памятник мне, Согласье на это даю торжество, Но только с условьем — не ставить его Ни около моря, где я родилась: Последняя с морем разорвана связь, Ни в царском саду у заветного пня, Где тень безутешная ищет меня, А здесь, где стояла я триста часов И где для меня не открыли засов. Затем, что и в смерти блаженной боюсь Забыть громыхание черных марусь, Забыть, как постылая хлопала дверь, ИГлава 6
«Одна на скамье подсудимых
Я скоро полвека сижу…» А.А.
В декабре сорокового Ахматова начала работу над «Поэмой без героя», которую будет тайно продолжать более двадцати лет. В работах этого десятилетия смысл намного шире содержательной конкретики — он достигает общечеловеческих и внеисторических масштабов.
Стали памятником погребенной эпохи большевистского деспотизма стихи, написанные в 1940 году по поводу оккупации Парижа. Это «реквием» по всем годинам лихолетья, по всем сгубившим свое будущее землям:
Когда погребают эпоху, Надгробный псалом не звучит, Крапиве, чертополоху Украсить ее предстоит. И только могильщики лихо Работают. Дело не ждет! И тихо, так, Господи, тихо, Что слышно, как время идет. А после она выплывает, Как труп на весенней реке, — Но матери сын не узнает, И внук отвернется в тоске…Эти слова останутся пророческими на все времена, «погребающие» свою историю.
Лидия Корнеевна Чуковская в своих «Записках об Анне Ахматовой» пишет, с какой осторожностью читала та свои стихи, так как опасность была совсем рядом. «В те годы Анна Андреевна жила, завороженная застенком… Навещая меня, читала мне стихи из «Реквиема» шепотом, а у себя в Фонтанном доме не решалась даже на шепот: внезапно, посреди разговора, она умолкала и, показав глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш; потом громко произносила что-нибудь очень светское: «Хотите чаю?» или «Вы очень загорели», потом исписывала клочок быстрым почерком и протягивала мне. Я прочитывала стихи и, запомнив, молча возвращала их ей. «Нынче ранняя осень», — громко говорила Анна Андреевна и, чиркнув спичкой, сжигала бумагу над пепельницей.
Это был обряд: руки, спичка, пепельница — обряд прекрасный и горестный…»
Показать бы тебе, насмешнице И любимице всех друзей, Царскосельской веселой грешнице, Что случится с жизнью твоей. Как трехсотая, с передачею, Под Крестами будешь стоять И своей слезою горячею Новогодний лед прожигать. Там тюремный тополь качается, И ни звука. А сколько там Неповинных жизней кончается…«Вы знаете, что такое пытка надеждой? — спрашивала Ахматова у Лидии Чуковской. — После отчаяния наступает покой, а от надежды сходят с ума».
Тихо льется тихий Дон, Желтый месяц входит в дом. Входит в шапке набекрень — Видит желтый месяц тень. Эта женщина больна, Эта женщина одна. Муж в могиле, сын в тюрьме, Помолитесь обо мне.Как и прежде, смятение и горе заставляют Анну писать, захлебываясь от сдерживаемых ранее чувств. Стихов, написанных в эти годы, довольно для ареста и приговора, но в отличие от Мандельштама, Анна ведет себя осторожно — собирает архив в памяти или записывает на надежно спрятанных листках.