Гуннхильд
Шрифт:
Он заглянул под стол и мыском одного сапога стукнул по щиколотке другого.
«Я, пьяный, нырял вот посюда. Гляди. А ты? По колено-то было?»
В ответ на это дранка снова гудит от хохота.
Гуннхильд растянула губы в улыбке и засунула в рот кулак. Так глубоко, что даже выступили слёзы.
Толстый Кнуд любит посомневаться в чужих заслугах. У него же кроме пьяной славы отнимать нечего. Шутил ли он сам, или над ним шутили – всякий раз все смеялись охотно, и Кнуд тоже смеялся. Посмеяться он любил. Щёки его багровели, как вино, которое
«Бух-бух, бух-бух», – бухают поблизости чьи-то шаги.
Кто-то остановился возле угла Гуннхильд. Это Старая Уна.
В её правой руке, коричневой, костлявой, с набухшими венами, ведро с ломтями солёной свинины, новое, деревянное. В левой расплёскивает очистки и ошкурки треснутое старое…
Ведро со свининой ставится на пол. Его тут же уносит подскочившая служанка.
«Что стоишь? Стену подпираешь, – Уна шипит в сторону Гуннхильд и плюётся через сломанный зуб. – Без тебя не упадёт! Я тебе что сказала? Вот хоть мясо помоги таскать! Сейчас хозяйка придёт, а я и так уже за тебя, молодую, бегаю! Пожалела дуру! Давай иди! Делай, что говорят, или уходи! – Уна, сузив губы до ниточек, замахивается свободной рукой на Гуннхильд, как на собаку. – Уходи!»
Напрягшаяся Гуннхильд не шевелится. Она представляет себя одним целым с брусом-подпоркой, к которому жмётся грудью. Она не слушает Уну. Ведь подпорки не имеют ушей. Старуха умолкает, и становится слышно её злое свистящее дыхание.
Уна берёт ведро с очистками в отдохнувшую руку и выходит за порог, оставив, наконец-то, Гуннхильд наедине с сельдями и Ингваром Бойцом.
К счастью Гуннхильд рассказ продолжается, разворачиваясь дальше, подобно мотку восточного шёлка с чудесными цветами и узорами…
На самом верху бруса чернеет точка, которую по кругу обходит красно-жёлтый ободок. Это глаз. Нарисованная сельдь улыбается – край щачла подтягивается к глазу, и он, как живой огонёк, сверху подмигивает Гуннхильд.
«Я видела», – говорит сельдь.
Говорит как Старая Уна, если её станет передразнивать Гуннхильд.
«Плыла под лодкой, под рулём. Под стариком… И видела, как прыгнул Ингвар. Хочешь, расскажу?»
Спросив это со смешком, рыба замолкает. Повесть Торвальда льётся дальше… Пока он рассказывает, Гуннхильд ничего делать не будет.
Старая Уна вышла на задворки, затянутые крапивой – стоявшей зелёной даже в первые морозы – опрокинула в яму помои из ведра и громко сказала то, что так или иначе думали все:
– Несчастный ребёнок.
При том, что Гуннхильд давно не следовало считать ребёнком.
В часы недовольства на свою жизнь Уна ворчала на всё и вся; но всякий раз вспоминала Гуннхильд, успокаивалась и жила, как живётся, дальше.
Надо бы разогнать бездельников в зале и послушать, что рассказывают… Разбегутся. Из почтения к старости.
Она вздохнула так, как могут вздыхать старухи, и поковыляла к дому. Горма вызовут на двор за мясом, Уна
Перед локтем Торвальда лежат глиняная тарелка и оклёпанный серебряной проволокой рог.
От его лица не отрываются почти дюжина глаз, его рассказ ловят почти дюжина ушей. А то и больше, если посчитать всех слуг. Как долго будут смотреть на него, как долго будут слушать – столько же будут пополняться рог и тарелка…
И наконец-то после долгой дороги Торвальд за столом конунга Харальда, без прилепившихся к телу за три дня шапки с плащом. Они висят за его спиной, на стенном крюке вместе с мечом.
По правую руку от Торвальда сидит его приятель Рагнар, справа от Рагнара во главе стола – сам Харальд. За другим столом сидят старинные Харальдовы друзья Свейн и Кнуд. Пришёл ещё Трюггви, сын Харальда, и сел на белый стул по правую руку от конунга.
– Шли белые ночи, – продолжает Торвальд, – в стране Эйре они незаметны, но небо до самого рассвета удивительно светлое. Море днём греется, и за ночь холмы побережья затопляет туман – в котором не видно ничего.
Ингвар в белой плотной пелене лежал на обломках и смеялся. Рёбра болели нестерпимо, будто в них остывал жидкий свинец.
Одинокий смех, который пугал даже его самого, бился оглушённой летучей мышью среди развалин города, несчастной жертвы Ингварового нападения. Туман поглотил всё – развалины, тлевшие угли, мёртвые тела эйринцев и его людей.
Ингвар подумал, что как жалки, наверное, теперь носовые драконы его подожжённых драккаров. И захохотал громче.
Он умолк, когда по улице разнеслось шарканье. Наплевав на взвившуюся боль в лёгких, повернулся на локтях. Кто-то ещё выжил?.. Он отпихнул ногой доски, придавившие колени, и пополз с кучи.
«Даже кровному врагу не пожелаю ползти по останкам здания, которое строилось на века и рухнуло из-за тебя, – скажет Ингвар однажды своему другу Торвальду. Помолчит и добавит: – Иной раз упрёшься во что-то холодное и увидишь, что это чей-то окровавленный лоб, влажный от тумана. Или рука, которая, как тебе кажется, вот-вот сожмёт твою – отчего ты сразу сделаешь штаны тяжелее. Но этой ночью она окоченела насовсем».
Ингвар поднялся на ноги, вскарабкавшись по врытому в зелёный дёрн каменному кресту. В Эйре их часто помещают напротив входа в церковь. Вскарабкался, надо сказать, с трудом.
Туман рассеивался, шарканье слышалось ближе. Ингвар сунул руку за пазуху, где прятал нож. Эйринцы тоже вполне себе шаркают… Сломанные меч и щит пропали в развалинах, поэтому вся надежда была на ножик. И на шлем, выдержавший удар стен, треснув одной только кожей на боку.