Ханс Кристиан Андерсен
Шрифт:
Он неутомимо протягивал руки к действительности, и в ответ она шла ему навстречу. Он становился жертвой любого впечатления. Он не обладал толстокожестью, способной оградить его от переживаний, как многие другие люди. Все проникало в глубь души и в каждый момент захватывало целиком его личность. Повороты в его умонастроении были бурными, неожиданными и полными. Написав сказку «История одной матери», он радостно помчался прочитать ее Хенриэтте Коллин, не подумав, что несколько лет тому назад она сама потеряла ребенка. Обнаружив свою чудовищную рассеянность, он совершенно забыл про сказку, бросился на колени перед фру Коллин, стал целовать ей руки и плакать вместе с ней. Впечатление от ее горя моментально вытеснило торжество по поводу нового произведения, которое только что заполняло его. Совершенно справедливо он писал о себе в письме в 1855 году: «Я как вода, меня все приводит в движение, все отражается во мне, наверное, это заложено в моей писательской натуре, приносит мне радость и благословение, но нередко муки».
Да, бесспорно, иногда
Но и радостей у него было много. Путевые заметки показывают, насколько больше остальных он видел и воспринимал. Его отношения с окружающим миром были гораздо насыщеннее, чем у других. Он вживался, вживался целиком во все, что ему встречалось, в природу и людей. Сдержанность была ему незнакома, его любовь к друзьям была искренней и безграничной. От одной мысли, что скоро увидится с ними, он был вне себя от радости. По пути на родину из-за границы в 1866 году он писал фру Мельхиор, что прямо с вокзала приедет в «Тишину» (загородную виллу семейства Мельхиоров), «где вы, наверное, потерпите меня дней десять. Оттуда мне близко к Древсенам и Линдам; я также легко оттуда могу выбраться на день к Коллинам в Хеллебек; это чудесно, это благословенно! Я обнимаю целый дом, и таким образом вы все попадаете в мои объятия». Воображение рисовало ему, что ожидает его по возвращении домой.
Немного нужно было, чтобы согреть его душу. Любой маленький знак внимания — несколько приветливых слов в письме или за обеденным столом, чисто условная благодарность, случайная любезная предупредительность — вырастал в его фантазии в свидетельство искреннего, сердечного контакта, который ему всегда хотелось установить с другими людьми.
Таким образом, его жизнь стала напряженным взаимодействием между ним самим и окружающей средой. Совершенно справедливо, что он, имея в виду собственную непосредственность, считал себя своего рода итальянцем, который по ошибке появился на свет в сырой, бесстрастной Дании.
Для его уравновешенных датских современников темперамент таких размеров сам по себе был мучительной помехой в их привычных понятиях о том, каким должен быть человек. Но дело еще больше осложнялось целым рядом особенностей, которые удивительно контрастировали с огромным масштабом его личности и обращали на себя внимание.
Уже став взрослым, он еще долгое время производил впечатление большого ребенка — и это ему даже нравилось (как он сообщал в письме в возрасте восемнадцати лет). Эта ребячливость проявлялась в желании играть и нежелании сознательно и планомерно работать, в наивной вере, что все люди так же добродушны, как он сам, и, конечно, в стремительной смене настроений: он без всякого повода начинал плакать или радоваться. Но даже когда он перешагнул порог юности, перестал играть и научился распознавать людей, все говорили о его ребячливости, и в этом была доля истины, ибо он до старости сохранил некоторые свойства, обычно присущие детям: непосредственное отношение к предметам вокруг себя, неожиданную перемену настроения, безудержную радость — или горе — от большого и малого без разбору, в том числе радость от собственных достижений. Подобная радость знакома и взрослым, но они обычно не показывают ее без повода. Андерсен беспрестанно говорил о своих произведениях и об их успехе, кстати и некстати. Нельзя осуждать копенгагенцев за то, что они смеялись, услышав, как он однажды бросился через улицу к проходившему мимо знакомому и сказал: «Ну вот, меня уже в Испании читают, до свидания».
В других случаях он тоже иногда производил впечатление незрелого человека. Он испытывал нервный страх перед суровой реальностью жизни, ему не хватало мужской твердости, из-за чего он временами говорил о своей наполовину женской натуре. Его нерешительность проявлялась в удивительно осторожном отношении к некоторым наиболее самоуверенным друзьям и — что особенно бросалось в глаза — в его более чем осторожном отношении к женщинам. Эта сдержанность, правда, частично имела внешние причины. Многие люди могли бы подтвердить, что, если в юности они жили в зависимости или угнетении, это через много лет
Понятно, что из-за своей богемной натуры, раздражительности и чувства долга перед писательским призванием он неизбежно колебался, прежде чем решиться связать себя браком. Но он не отваживался также вкусить плод эротики в кратковременной любовной связи, хотя для этого у него были многочисленные возможности. Можно понять, почему он не поддался на соблазн немецкой писательницы в Дрездене, которая все время порывалась поцеловать его и которая была «старая, толстая и горячая» (как он писал на родину в 1856 году). Но он встречал множество очаровательных женщин и вовсе не был лишен сексуальных побуждений. Он не раз был на волоске от грехопадения, и его борьба с искушением может временами показаться притворной. В теплом солнечном Неаполе в 1834 году он записал в дневнике: «У меня в крови жар»; он испытывал «страсть, которой никогда не знал», и часто должен был спешить домой, чтобы облить водой голову. Он с трудом сопротивлялся сиренам опасного города, а при отъезде успокоенно написал: «Все же я вышел из Неаполя невинным». Его потребность в женщинах была велика, но страх перед ними еще сильнее. Казалось, он испытывал непреодолимую инстинктивную боязнь вступить в интимную связь с женщиной, пуританский ужас перед сексуальным влечением. Описание искушений Антонио в «Импровизаторе» и его реакций на них очень точно передает положение самого писателя.
Одно время считалось, будто он обладал гомосексуальными наклонностями. Но думать так нет оснований. К тем немногим женщинам, в которых он был серьезно влюблен, он испытывал подлинные чувства, а если бы в семействе Коллинов возникло хоть малейшее подозрение о наличии у него названных склонностей, младшим сыновьям никогда не позволили бы совершать с ним заграничные путешествия (как бывало неоднократно в его зрелые годы). Если в письмах к некоторым друзьям, например Эдварду Коллину и его сыну Йонасу, встречаются очень эмоциональные и восторженные слова, это объясняется тем, что Андерсен с большой силой чувствовал и с большой силой выражал свои чувства, нуждался в теплоте, сердечном сопереживании и пытался найти его, где только мог, особенно когда путь к интимной связи с женщиной казался закрытым. Кроме того, ничто не указывает на его ревность по отношению к жене Эдварда Коллина, напротив, с самой помолвки он ее необычайно полюбил.
Другой особенностью наряду с так называемой ребячливостью было его неистощимое тщеславие: он хотел достичь высокого положения в обществе, хотел стать знаменитым писателем, всех затмевать своим блеском и жаждал этого с самого детства. Старшие воспитатели, например решительная фру Вульф, неустанно доказывали ему, что он не должен метить слишком высоко, но это его только раздражало; он не упускал из виду свою цель. Андерсен считал, что сочинять и зарабатывать этим на жизнь приятно, но все же слава была самым высоким деревом в лесу. Он часто утверждал, что своими мечтами о славе обязан чувству долга перед благодетелями и родиной: они должны были увидеть, что не напрасно помогали ему и что он прославил доброе имя Дании за границей. Это было благочестивое намерение, но он не скрывал и того, что главной движущей силой для него было тщеславие.
Его честолюбие вызывало больше всего разговоров в Копенгагене. Слово «честолюбие» вполне уместно, поскольку у него было естественное желание выглядеть лучше, и когда он имел на то средства, то ревностно следил за своей одеждой и красивой прической. В 1846 году немецкий художник написал его портрет; «он просто отличный, напоминает меня, каким бы я хотел себя видеть», — писал он на родину. «Поехал сфотографироваться, позировал три раза, похож на прилизанного щелкунчика», — с унылой самоиронией записал он в дневнике несколько лет спустя. Но когда люди употребляли слишком широкое и даже унизительное слово «честолюбие», они, скорее, имели в виду его эгоцентризм — постоянную поглощенность своим статусом писателя и своим успехом (или неуспехом), своими произведениями и мнениями о них других. Следует признать, что его трудное, особенно поначалу, положение выскочки давало ему основания для нарочитого самоутверждения. Но у него в натуре изначально было заложено желание отличиться от других, склонность все время смотреть на себя со стороны, непреодолимая потребность замечать, какое впечатление он производит на окружающих. Что они говорят обо мне? — вечно повторял он один и тот же вопрос. В молодые годы он с полным правом утверждал, что ему нужно много писать, чтобы заработать на хлеб, но особенно сильно этому способствовало всепоглощающее желание выделиться. Он не мог жить, не находясь в центре внимания, хотел, чтобы все о нем говорили. Это желание нередко мешало тем требованиям художественного совершенства, которые он предъявлял самому себе, когда писал сказки. Он так торопился отсылать в театр пьесы и издавать книги, что иногда впоследствии жалел о половине написанного. Его вечная потребность в одобрении, похвале, которую он превратил в условие художественного творчества, на этом фоне оказывалась неблагоразумной.