Харбинские мотыльки
Шрифт:
— И как вы его притащили? — удивился Тимофей.
— Доставили, пришлось уплатить, — сказал Ребров. — У нас есть знакомый конюх, возит нам, недорого берет…
— А, понятно, это возместим, — сказал Иван, вскрывая гроб (вылетела пыль). — Только не сейчас… Сейчас никак не можем заплатить…
— Борис Александрович, у нас совсем плохо с деньгами…
— Ну, что ж, — развел руками художник, — потом как-нибудь…
Иван извлекал пачки газет, похлопывал их, как младенцев, приговаривал что-то. Лиловая пыль распространилась по комнате…
Несколько месяцев к Борису ходили люди, спрашивали «новости с Востока»; он выдавал листки, которые Иван указал: «эти можно выдавать», — газеты увез. Борис не успел ничего возразить, он и не понял, что значит «можно выдавать», стал понимать, когда началось хождение к нему молчаливых, вытянутых до болезненности личностей, которые ждали
— Велено это давать, — сухо отвечал он, замечал в них недоверие и злился, говорил еще жестче: пусть обидятся и совсем не приходят! Но они шли и шли; скоро листки кончились, но они все равно приходили, он говорил, что нет ничего больше, они спрашивали:
— Когда будут?
Он говорил, что больше не будет.
— От меня больше не будет, — уточнял Ребров. — Сюда не приходите.
Они зло смотрели на него: волчий прикус сменялся на ехидную ухмылку, наглую, как у шпаны, — уходили… но крутились возле дома. Кунстник долго ждал, что нагрянут с обыском, но обошлось.
Лето промелькнуло как поезд: Tallinn — Tartu, Tartu — Tallinn. Омытый дождями. Все лето на деревянной скамеечке. Быстро вызубрил ландшафт. Ярко и душно. Мухи, комары. Дождь так и не намочил: налетал, пока был в поезде. Они все еще зовут его — Юрьев. У Веры Аркадьевны все пропиталось жасмином, лавандовой водой, чайной розой — запахи старости. Хорошо от реки веет. Приятно, успокаивающе плещет. Как на каком-нибудь острове в Санкт-Петербурге, да, именно так: как на островке. И Вера Аркадьевна — как с ней спокойно! Как с теткой!
Варенька сказала: «Это потому что в ней Бог», — и она тоже в этом РСХД, все там.
В начале осени все как-то опять резко сузилось. Странное чувство. Будто огонек внутри гаснет. Было око все лето распахнутым, как зонтик, а пришел сентябрь, и оно закрылось. (Может, с заболеванием моим связано.)
Странный день был в конце сентября, улыбающийся, как старик, тихий, с проблеском забытого: люди, их речь, неспешность, с которой говорили, — всё это отливало чем-то из далекого прошлого. Приехал, один прошелся по всему городу, никого не искал, никого не встретил, гулял, а потом до реки дошел и стало совсем спокойно. Стою, вода движется. Как после тифа, подумалось неожиданно, — и точно ведь!
Я тогда воспринял смерть всех совсем спокойно, как должное, и когда барон наклонился мне сказать, что я один остался, я уже знал: по тому, как доктор смотрел? как шептались вокруг? Не знаю как, но знал. Чувствовать и плакать потом стал, когда силы пришли, а неделю после тифа не мог и плакать. Все это можно объяснить истощенностью организма. Но это спокойствие, с которым я вышел к реке, не объяснишь слабостью. Я был так спокоен, что мне даже стало страшно — тем притупленным страхом, когда уже не можешь противостоять. Неизбежность. В этом спокойствии было ощущение неминуемого. И когда я увидел бревно в воде, похожее на утопленника, я даже вздохнул с облегчением, но когда понял, что не утопленник, а всего-то бревно, подумал: быть утопленнику. В этом было что-то фатальное.
Вера Аркадьевна долго говорила о Тимофее. Интонации у нее были совсем материнские. Сказала, что он болеет, что она переживает за него и т. д., и т. п. Я успокоился только тогда, когда пришли Ольга и Варенька, и при них Вера Аркадьевна говорила о детишках с теми же интонациями, что и о нем, хотя он давно не ребенок. Вечером доктор Фогель зашел, все вместе пили ликер с кофе, и д-р тоже говорил о Тимофее дольше, чем говорят в таких случаях. Молниеносным росчерком осенило, что меня сюда выманили затем, чтоб я занялся Тимофеем. Ужасно глупо. En plus [75] : до того я был втайне убежден, что В.А. меня приглашала ради своей сестрицы (а может, все вместе?); да, почему бы им меня не женить и тут же опекуном к нему не приставить? Они тут так опекают друг друга! Все добрые! Все благородные! И меня по своим правилам хотят переделать: чтоб я в благородство с ними играть начал. Дудки! Благородный порыв, не обусловленный общинными нормами, я принимаю, но как только человек с добром к вам лезет, потому как в обществе это считается добром, тут я на дыбы встаю. Добро только там добро, когда само из тебя рвется, и ты ничего поделать с собой не можешь. Уж лучше прослыть циником, чем добрым. Я насмотрелся на эти балы! До сих пор стыдно в
75
К тому же (фр.)
Смерть писательницы они приняли как всеобщую вину, и сына ее теперь хотят запоздалой заботой всячески окружить.
После Тимофея говорили об Иване. Вера Аркадьевна ругалась. Судя по тому, что врач говорит о Иване, он совсем слаб умом стал.
— У него истощение на почве полового воздержания, — сказал д-р tete-a-tete.
— Неужели от полового воздержания может возникнуть истощение? — спросил я.
— Нервное истощение, понимаете? Психика нуждается в телесном общении, в семье, в продолжении рода — этим жив человек, — оживился д-р Фогель. — Залог здоровья человека в его нормальном природном функционировании, когда все в теле в соответствии с назначением используется.
— Тогда мне недолго осталось! — засмеялся я.
Он махнул рукой:
— Не вы один. Вон их сколько, целыми днями хожу, всех не обойти, изо дня в день, город с гулькин нос, ходишь, ходишь, а он не кончается!
У всех тут истощение, половое воздержание и слабоумие. Не только у Каблукова: вон Варя на улице на руке виснет, сплетни разносит, Ольга так и стреляет глазками по сторонам и глупости бормочет, Мила готова в окно голой вылезти. Барышни сидят по домам, стишки по десять страниц в день строчат, и все чушь. Не знают, чем занять себя, придумывают женские союзы какие-то, состязаются в том, кто длинней шарфик свяжет, у кого стишков в альбомчиках больше и с романами полка длинней. Мне этот доктор решительно нравится. Правда и у него hobby есть странное: собирает билеты — проездные и театральные. У меня тоже в конце спросил:
— Вы свой билет не выкинули?
Я не сразу понял.
— Какой билет?
— Вы на поезде приехали…
— Да.
— Билетик не сохранился ли? Видите ли, я билеты собираю, всякие…
Я подарил ему мой билет. Смешной человек. Но судит трезво. Есть в нем резкость суждений. Нечего жалеть идиотов! Хвалит постоянно д-ра Мозера.
— Вот у кого поучиться есть чему! Большой практик!
появились противные бабочки; у меня есть подозрение, что они заехали с посылочкой из Харбина; мотыльки, бархатные, бледно-лиловые, маленькие. Надо чем-то травить.
Мила, с ней все иначе — даже кульминация; важен не выброс семени (все это — похоть и соитие — побочное), а участие в ее интриге, там я — по сути — не я, а — кто угодно. И это мне нравится! Она таким образом погружает меня в безымянную обездушенную плоть. Ведь не с качествами моими, которых она и оценить не может, она совокупляется, она не отдает мне предпочтение перед мужем. Для нее важна формула: «быть с другим». Другой — вот что решает тут. Быть другим в измене — вот моя роль в этом анекдоте. Я — никто, кто угодно, quelquun dautre [76] . Потворствую ей, и мне это нравится (не ей потворствовать, а потворствовать ей в моем обезличении). Она занимается растлением не своей плоти, а своей души, и уничтожением моей личности и души через это; я — сподручное средство (так можно золотыми часами забивать какой-нибудь гвоздь), есть ли у меня личность, душа, история — не имеет значения, в этом нет надобности. Не телом, а душой пасть. Это она много раз повторила. Не телом, а душой пасть. А когда она играет с моими пальцами у него за спиной, — это чтоб я острей ощутил то, как мы с ней повязаны. Это не шалости. Это скрепы! Она не повторяет одно и то же каждый раз, а ныряет в колодец похоти глубже и глубже, погружается в грех основательней, туда, где нет понятия о грехе, где он, как воздух, дышишь им и не задумываешься, в ту область, где из греха построены твердь под ногами и твердь небесная, где есть только грех и ничего больше. Если в бордель я шел, чтобы окунуться на час-два, то с Милой это как опиум, который затягивает с головой, и ты не прыгнул и вынырнул, а погружаешься с ней осознанно, понимая сердцем, что ты в омуте и вся грязь его в тебя въедается каждую секунду. Потому сколько лет эта связь может длиться, уже не важно. Удерживает любопытство: а есть ли дно у этого омута? Если есть: что там?
76
Кто-то другой (фр.)