Харикл. Арахнея
Шрифт:
— Глупости! — воскликнула Тиона. — На что же Архиасу те несметные сокровища, которые он накопил?! А раз его дочь будет твоей…
— Тогда, — продолжал Гермон с горечью, — наступит конец моей бедности, не так ли? Таково твоё мнение, и большинство людей будут его разделять. Я же, вероятно, вылеплен из другого теста, чем все, и не могу вынести даже мысли о том, что буду зависеть от той, которую я люблю, и не хочу быть ей обязан богатством и роскошью. Мне кажется, я бы скорей согласился ещё раз потерять зрение. Да, я бы этого не перенёс: каждый кусок становился бы мне поперёк горла. И именно потому, что она мне так дорога, я не могу свататься за неё; пожалуй, вместо благодарности за её самоотверженную любовь я буду в конце концов питать к ней только злобное чувство недовольства, охватывающее гордую душу, которой навязывают бесконечные благодеяния. Вся моя будущая жизнь стала бы только целым рядом унижений. И знаешь ли, к чему привёл бы нас наш безрассудный союз? Мой великий учитель Стратон сказал
— Как будто сильная любовь, — сказала Тиона, — не может сторицей воздать за те ничтожные блага, которые можно купить за золото или серебро?!
— Нет и ещё раз нет, — ответил с запальчивостью скульптор. — Тем более, что вместе с любовью внесу я в наш брачный союз ещё другое чувство, которое может испортить всё то хорошее, что даёт любовь, а именно: я стану человеконенавистником, если мне придётся отказаться от той творческой силы, которая так сильна во мне, и, осудив себя на вечное безделье, позволю только заботиться обо мне и о моём материальном благе. И больше, чем мне самому, такое мрачное состояние моей души отравит всё существование Дафны, потому что, каких бы я усилий ни употребил на то, чтобы с её помощью терпеливо переносить моё несчастье и, подобно многим слепым, бодро продолжать свой жизненный путь в вечной темноте, я чувствую, что это мне никогда не удастся.
— Ты ведь мужчина, — воскликнула почтенная матрона, — и то, что удавалось тысячам до тебя, удастся и тебе!
— Нет, почтенная Тиона, именно мне это не удастся, потому что моя участь в тысячу раз ужаснее участи всех несчастных слепых. Хочешь ли ты знать, что вызвало на мои уста те стоны, которые тебя перед тем встревожили? Так знай же, я, сын набожной Эригоны, ради памяти которой ты так добра ко мне, я подпал под власть злого рока так же неизбежно, как жертвенное животное, положенное на алтарь, должно неизбежно погибнуть. Между всеми богинями есть только одна, в силу которой я верю и к которой я только что перед тем возносил мои горячие мольбы. Ненависть и обманутая любовь передали меня в её всесильные руки, и она будет терзать и мучить меня до тех пор, пока я не лишу себя жизни. Я говорю о мрачной дочери ночи, о страшной Немезиде, от которой меня никто не спасёт.
Тиона в ужасе опустилась на скамью возле слепого и шёпотом спросила:
— Кто передал тебя, злосчастного, в её мстительные руки?
— Моё собственное безумие, — ответил он и, чувствуя, что полное признание облегчит его душу, он решился поведать своей старой приятельнице то, что до сих пор было известно одному только Мертилосу.
Поспешно рассказал он ей о своём знакомстве с Ледшей, в которой, как ему казалось, он нашёл настоящую модель для своей Арахнеи, о его сближении с ней и как под влиянием Альтеи он её глубоко оскорбил. С возрастающим волнением описал он ей свою последнюю встречу с Ледшей в храме Немезиды, как оскорблённая девушка призывала на его голову гнев страшной богини, так скоро внявшей этим мольбам и наславшей на него такое страшное наказание.
С большим вниманием выслушала Тиона его рассказ и, покачивая своею седой головой, сказала:
— Так вот в чём дело. Ну, тогда, конечно, всё является в другом виде. Ты, как сын моей умершей приятельницы, мне очень дорог, но и Дафна не менее близка моему сердцу, и если я ещё так недавно видела в вашем союзе обоюдное для вас счастье, то после твоего рассказа я вижу совсем другое. Что значит бедность! Что слепота! Эрос восторжествовал бы и над более тяжкими бедами, но о панцирь Немезиды разламываются и его стрелы. Если она заносит свой бич над головой одного из любящих, то задевает непременно и другого. До тех пор пока ты не почувствуешь себя свободным от этой гонительницы, было бы преступлением соединить с твоей судьбой судьбу любимой женщины. Трудно, право, решить, что именно будет самым лучшим для вас, потому что ты при твоей слепоте и беспомощности нуждаешься в уходе и заботах. Но утро вечера мудренее! Подождём, что оно нам подскажет, и завтра переговорим ещё раз об этом.
С этими словами она поднялась, собираясь его оставить. Гермон удержал её, и с его дрожащих губ сорвался боязливый вопрос:
— Так, значит, ты заберёшь Дафну от меня, и вы обе покинете меня?
— Тебя покинуть! При твоей слепоте! — вскричала Тиона, и тон её голоса, полный упрёка, показал ему, как неосновательны были его опасения. — Разве я могла бы отнять у тебя руку, приносящую тебе пользу, бедный друг? Но оставить возле тебя Дафну вряд ли дозволит мне теперь моя совесть. Дай мне время, прошу тебя, до солнечного восхода, подумать обо всём, и я уверена, что моё старое любящее сердце придумает настоящий выход из всего этого.
— Что бы ты ни решила за нас обоих, — попросил слепой, — скажи, прошу тебя, Дафне, что никогда я так ясно не сознавал, как сильно я её люблю, как теперь, когда её теряю. Судьба не позволяет мне назвать
— Это ведь не будет долго продолжаться, — сказала ему растроганная Тиона, и, подойдя к нему, она, положив ему руку на плечо, продолжала: — Непреодолимой и неизменяемой считается власть этой богини, которая страшно карает поступки провинившихся перед нею людей. Но есть на свете одно, что умиротворяет её и задерживает её никогда не останавливающееся колесо, — это молитва матери. Я слышала об этом сперва от своей матери, а потом и сама испытала, молясь за моего старшего сына, который из самого сумасбродного юноши стал украшением своего рода, и ему теперь, как ты, наверно, слышал, царь уже поручил командовать флотом, который должен покорить эфиопскую страну. Ты, Гермон, сирота, но за тебя могут молиться души твоих родителей. Я только не знаю, молишься ли ты им и почитаешь ли их память?
— Я часто молился несколько лет тому назад…
— А затем ты перестал исполнять эту священную для тебя обязанность, — продолжала Тиона. — Но как могло это случиться? В нашем мрачном Пелусии я не раз думала о священной роще, посаженной Архиасом на земле, где покоится прах вашего рода, и как часто посещала я это место успокоения во время моего пребывания в Александрии и под сенью священных дерев вспоминала о твоей незабвенной матери! А ты, её любимый сын, ты не посещал этих мест! Неужели же ты и в поминальный день всех умерших не приносил жертвы и не воссылал к ней своих молитв?!
Слепой молча кивнул, а Тиона продолжала:
— Неужели ты, несчастный, не знал, что ты таким образом сам оттолкнул от себя тот щит, который бы тебя защитил от мести богов? И твоя прекрасная мать, которая с радостью отдала бы свою жизнь за тебя… Ведь любил же ты её, я надеюсь?
— Тиона!… — вскричал оскорблённым голосом Гермон.
— Ну, хорошо, — возразила она, — я верю, что ты уважаешь её память, но этого ещё недостаточно. В годовщину её смерти, а в особенности в день её рождения душа матери нуждается в молитве сына и в какой-нибудь жертве, будь то венок или просто цветы, благоухающие масла или кусок сотового мёду, даже кубок вина или молока… Об этом заботится и самый последний бедняк. Но уже и горячей молитвы, произнесённой с любовью в память умерших, будет достаточно, чтобы отнять у гнева мстительной Немезиды его карательную силу. Только молитвы души той благородной женщины, которая тебя родила, Гермон, могут возвратить тебе то, что ты потерял. И ты, сын её, проси её об этом, и она сделает всё.
С этими словами она нагнулась к художнику, поцеловала его в лоб и, не обращая внимания на его просьбу остаться, вернулась в своё помещение. Спустя некоторое время домоправитель Грасс также отвёл Гермона в его каюту и, пока он его раздевал, сообщил ему, что посланный из Пелусия привёз известие о том, что раньше, нежели рынок в Теннисе наполнится людьми, комендант Филиппос прибудет сюда и увезёт свою супругу в Александрию, куда призывает его повеление царя. Рассеянно слушал Гермон это сообщение и затем приказал Грассу оставить его одного. Пролежав некоторое время на своём ложе, он громко произнёс имена Дафны, Тионы и Грасса. Не получая ответа и убедившись, таким образом, что возле него никого нет, он встал и, подняв обе руки кверху, начал молиться, исполняя совет своей старой приятельницы. Глубоко убеждённый, что поступает хорошо, и стыдясь, что так долго не исполнял своей сыновней обязанности, стал он просить у своей умершей матери прощения. При этом образ его матери ясно предстал перед его ослепшими глазами; так ясно не видал он её с того времени, когда она его, семилетнего мальчика, последний раз прижимала к своему сердцу. В его памяти воскресли все те ласкательные имена, которыми она обыкновенно осыпала его, и ему вдруг показалось, что он, как в те далёкие времена, одетый в праздничную одежду, вышитую искусной рукой матери, идёт с нею вместе в «город мёртвых», к гробнице его отца. Это была постройка высотой в человеческий рост из красного кипрского мрамора, на вершине которой возвышался отлитый из бронзы спящий лев, а подле него лежали щит, меч и копьё. Памяти его отца, храброго гиппарха, погибшего в бою, тело которого было сожжено на поле битвы, была посвящена эта гробница. Ему казалось, что он даже видит, как мать убирает её цветами и венками, и под влиянием этих нахлынувших на него воспоминаний детства стал он молиться ещё усерднее и каяться матери в тех поступках, которые навлекли на него гнев Немезиды. Признаваясь ей во всём, он испытывал чувство, как будто стоит он перед дорогой умершей на коленях и прячет своё лицо у неё на груди, а она, наклонившись, нежно гладит его роскошные волосы, при этом её прекрасные голубые глаза заботливо и ласково смотрят на него; и мало-помалу к нему стала возвращаться уверенность, что его мать сумеет умилостивить богов и устроить всё к лучшему. Побуждаемый каким-то внутренним чувством, стал он мысленно рассказывать матери, что он больше всего на свете любит ту самую Дафну, которую она так часто носила на руках, но что мужская гордость запрещает ему, слепому бедняку, свататься за неё, богатую. Тут горечь этого отречения так овладела им, что заслонила собой видение матери.