Хайд рок
Шрифт:
Потом топчется буквально, добирается до кухни, и тут откуда-то из посудной полки сверху что-то прыгает ей на голову, больно бухнув в темя – что-то невидимое – потом, падая, в живот – может, часы без еды и сна, может, будущее, может, дух мёртвой кошки, как бы то ни было, Аню скручивает и тащит на пол или (на выбор) прочь из кухни к себе наверх. Она выбирает это.
Там – здесь – на ходу выбирается из одной кроссовки, с другой так не получается, из одной лямки рюкзыча, и она уже на кровати, в кроссовке, одежде и сбрасывает на пол рюкзак…
Сворачивается улиткой.
За окном солнце едет к вечеру, к чёрту, между дымными пятнами, поле как шкура пятнистого животного: клок под солнцем, клок под тучей, куда-то движется, – дышит возбуждённо, потом затихает. Шерстинки пыльные, лоснящиеся у корней и сухие на концах. Потом они сереют. Потом темнеют.
– И что, жрать никто не пойдёт?!
Мамин крик будит Аню. Вечер. Почти уже ночь. За окном неизвестные тёмные массы, воздушные, краской или космическим веществом – отсюда не узнаешь, сиплый ветер, не умеющий свистеть, и где-то собаке тоскливо.
– Всем плохо, а мне хорошо, так понимать вас, что ли?! – это бывает не каждый день, но, если она кричит после работы, она молодеет. – За весь день посуду помыть было сложно?! – ходя так по дому – скорость и резкость почти подростковые – разряжая горло, молчавшее весь день, она моложе лицом и моложе голосом, все лампочки прячут свет на миг, где она. – Эй, ты, тело! – бухает кулаком в косяк отцовой комнаты (отзывается лампочка)… передумывает, идёт на чердак. – А ты… – отбивает дверь к стене, свет, проносится взглядом по комнате. – Чё за срач у тебя в комнате?! В грязной одежде на кровати – ты у нас теперь что, животное?! Ты же девушка всё-таки! Или кто?!
Мышцы Ани сжимаются, как для поднятия неизвестной невидимой тяжести, она утыкается взглядом в окно, остановленным и напряжённым. Мать за спиной гасит свет и трескает дверью.
Она стучит ступеньками, ветер стучит в стены. В окна.
Как пьяный любовник.
– Ну и пошли вы, – спокойным, но всё ещё молодым. – Ни с кем не буду разговаривать. – почти шёпот. Не то устало, не то приняла решение.
Потом она плачет, моя посуду, но это совсем после, когда все предположительно спят и никто предположительно не узнает.
Ночь хотела дождя и боялась. Этот взрывоопасный гриб над полем и до антенны одного из домов пах озоном, пах грохочущей стиркой, большой скоростью вращенья в барабане всего, что видно на километры вокруг: земли, домов, людей и зверей, досок, столбов с проводами, растений, птиц, мусора… Поэтому всё, что может чувствовать, либо показывалось из нор и опасливо поднимало глаза, либо стремилось забиться под землю до самого кембрия, только люди – как известно, бесчувственные – спали как обычно, впрочем, беспокойно. Тысячи глазок в поле следили за мощной немой угрозой, в угрозе клубилось, решалось и снова взвешивалось всю ночь, пока, наконец, с краю неба не засветили день – слабой аппаратурой, которую надо было ещё настраивать, она была мутной и норовила моргнуть или сдохнуть. Оттуда, от неё тоже тянуло влагой по пригибающейся траве. В туче что-то решили – её тяжело качнуло и медленно, с почти слышным гудением –
Дом Ани тоже попытался в 1й раз настроить в окнах дневной свет – эпизодически, вспышкой – пойманной от того, с краю неба. А вот тени с запада ещё стройно держались на всех домах полотнищами, синхронно меняющими свои складки и положения.
Аня роется под кроватью. Выгребает пыльные старые вещи – на свет, но не в своё внимание. Рука набредает на нужную – плеер – поехал на свет, на свету оказывается кассетным, старым, одна кнопка запала, другую деталь тут же приматывают скотчем.
– Вот теперь, девочка, ты человек, – это память.
Память сидит на кровати в виде не то дед Мороза, не то солдата, один костюм смешан со вторым, и вручает ей этот плеер, второй рукой гипнотически-нервно вертя сигарету между всех пальцев той руки, то заводя её за спину или пряча куда-нибудь в зону тени от шубы на солдатском, то плюя и демонстративно устраивая шоу с вращением сигареты.
– Береги как зеницу ока, – Ане – лет 5, плееру – уже тогда возраст с одной запавшей кнопкой. – Если не сдохну, потом вернёшь, – бороду резко сдувает вбок: рассчитать под ней то дыхание, от какого бы не сдувало, у Мороза не получается. – Если сдохну, считай, подарок. Пользоваться умеешь?
Откуда-то – память не помнит, откуда – не то из-за кирзового сапога, а там из-под кровати, не то из мешка с подарками появляется картонная коробка с кассетами – плотно стиснутыми друг с другом, в упаковках, без, в самодельных конвертиках и обёртках, объединённых в группы резинками для волос и самостоятельных.
– Это, сука, золото. Это, сука, коллекция платины и бриллиантов – в одной, сука, сраной, коробке. Это то, что тебе повезло, как Рокфеллеру-мать-его-накрест-Ротшильдову – и это то, что останется после меня. С Новым годом, микро, прочуй, что те-е перепало.
И они слушали Раммштайн, а потом Сектор газа, а потом Мэрлина Мэнсона, а потом ещё Летова, пока кто-то ли, что-то ли не столкнуло деда Солдата с кровати и не призвало проваливать дальше, потому как ему уже пора было куда-то дальше проваливать. Кассеты и плеер же оставались жить здесь и – неизвестно, передались ли вкусы по наследству или Аня и сама склонна была считать золотом те же вещи – но коробка жила на свету (а не под кроватью), ближе к магнитофону, и по сей день, в окружении своих собратьев, в основном, тех же стилей.
– Фил, – 5-летняя Аня держала наушник в ухе пальцами, потому что иначе он вылетал от качаний солдата Мороза, – так а можно мне это слушать? Или только охранять?
Внятного ответа не последовало.
Утренний голубой прожектор скользнул по кассетам тонким пыльно-холодным лезвием, успев отсчитать пять-шесть, коробкам, всей комнате и ушёл в другой дом, оставив, впрочем, здесь сумерки уже на тон-два светлее, чем было. Аня тоже отсчитывает кассеты – тоже в пределах пяти. Потом последний заплыв под кровать и выныриванье в ещё более светлом мире с батарейками.