Хазарские сны
Шрифт:
Мама, мамочка, Мамура…
— Скорую! Скорую! — кричит по мобильнику Виктор, прыгая в одних трусах посреди комнаты. — У нас чэ-пэ! Солнечный удар!.. Скорая! — терзает мобилу, потихонечку обкладывая неживую, неотзывчивую на мольбы пластмассу свистящим доверительным матом.
И, спустя некоторое время, две машины начинают разбег. Одна, джип «лендкрузер» с волгоградскими крутыми номерами, на сумасшедшей скорости вылетает
— Твою мать! — с проникновенным наслаждением произносит раскосый калмык-спаситель. — Никакого кайфа! Держись, Маша, интим начинается!
И давит до полика:
— Больше газу — меньше ям!
И льняная Маша держится, вцепившись обеими тонюсенькими ручками практикантки в металлический поручень перед собой. И брезентовый саквояжик, отдаленно напоминающий те, с которыми вываливаются, вытряхиваются из «кукурузника» начинаюшие парашютисты, только у них он не спереди, а сзади, нещадно болтается на лямках у неё на животе. Вот в нем, тощем, как и девочкин живот, так же, как и в воздухе, всё спасение и заключается.
Держись, Маша! А Маша ни жива, ни мертва не от колдобин и степных буераков — потому как «махнём напрямки и насикось» — а от самой предстоящей встречи, первой в её практикантской жизни: в этой глуши люди, похоже, не болеют, а помирают сразу и беспрепятственно.
Мчатся — «кирпичик» тоже разгоняется, как утюговатый
— Кэмэл-трофи! — ласково объясняет, перекрикивая грохот и скашивая глаза не в разные, а в одну сторону, в свободном парении находящейся спутнице.
И «лендкрузер» — с побагровевшим, медвежьей хваткой вцепившимся в руль, облапившим его Антоном Петровичем впереди: губы закушены, глаза налиты кровью.
Где и когда они встретятся?
На каком таком свете: том или этом?
Кто кого? — он её или она его?
…Солнечный удар?
Просто черная вдова, давно облюбовавшая уютное, царственное местечко, вышла из заточения.
А там — кто же его знает? Там и соперницы есть, они же — наследные заступницы.
Жми, Вася! На том свете выспимся, если на этом не дадут.
Мама, мамочка, Мамура.
Цыганка гадала — за ручку брала…
В винодельной Прасковее, под Буденновском, в доморощенном сельском музее, среди разрозненных экспонатов, восходящих к располагавшимся на этих сиреневых прикумских холмах древним Маджарам и даже к самой Хазарии, повстречал совершенно удивительную реликвию. Кирпич. Уплощённый, с чёткими гранями, прекрасно обожжённый допотопный — кирпич. Из таких, наверное, первые церкви ладили. А на нём — наискосок — лёгкая стремительная вмятина. Летящий след босой детской стопы. С заметным углублением на месте пальцев: мальчик или девочка, забегавшись, увлекшись, нечаянно, в пылу, наступили на выложенный для просушки глиняный сырец. И, не остановившись, помчались дальше, друг за дружкою. Или какая-то беда, пожар, вражеское вторжение гнали их, не разбирая дороги? А может, то была просто метка на счастье, оставленная юным наследником или наследницей, бережно сохраненная, обожжённая затем, как царственный автограф, и уложенная впоследствии неведомыми строителями, тоже опаленными зноем сухопарыми зодчими, в основание чьего-то незапамятного дома.
Как бы там ни было, а я теперь доподлинно знаю, какого размера чудесной ножкой топчет нас, стремительным босым рикошетом, это вечно юное и насмешливое, всеобъемлющее ураганное божество: Время.
Тридцать второй — тридцать четвёртый.
Хожу, вглядываясь теперь во всех босоногих и юных. Он? Она? Оно?
Гонка продолжается.
2000–2006 гг.