Хемингуэй
Шрифт:
«Меня всегда приводят в смущение слова „священный“, „славный“, „жертва“ и выражение „свершилось“. Мы слышали их иногда, стоя под дождем, на таком расстоянии, что только отдельные выкрики долетали до нас, и читали их на плакатах, которые расклейщики, бывало, нашлепывали поверх других плакатов; но ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю. Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство. Некоторые номера тоже сохранили его, и некоторые даты, и только их и названия мест можно было еще произносить с каким-то значением. Абстрактные слова, такие, как „слава“, „подвиг“, „доблесть“ или „святыня“, были непристойны рядом с конкретными названиями деревень, номерами дорог, названиями рек, номерами полков и датами». Вот лучшая, по
«— Из-за вас и подобных вам варвары вторглись в священные пределы отечества.
— Позвольте, — сказал подполковник.
— Предательство, подобное вашему, отняло у нас плоды победы.
— Вам когда-нибудь случалось отступать? — спросил подполковник.
— Итальянцы не должны отступать.
Мы стояли под дождем и слушали все это. Мы стояли против офицеров, а арестованный впереди нас и немного в стороне.
— Если вы намерены расстрелять меня, — сказал подполковник, — прошу вас, расстреливайте сразу, без дальнейшего допроса. Этот допрос нелеп. — Он перекрестился. Офицеры заговорили между собой. Один написал что-то на листке блокнота.
— Бросил свою часть, подлежит расстрелу, — сказал он.
Два карабинера повели подполковника к берегу. Он шел под дождем, старик с непокрытой головой, между двумя карабинерами. Я не смотрел, как его расстреливали, но я слышал залп. Они уже допрашивали следующего. Это тоже был офицер, отбившийся от своей части. Ему не разрешили дать объяснения. Он плакал, когда читали приговор, написанный на листке из блокнота, и они уже допрашивали следующего, когда его расстреливали. Они все время спешили заняться допросом следующего, пока только что допрошенного расстреливали у реки. <…> Мы стояли под дождем, и нас по одному выводили на допрос и на расстрел. Ни один из допрошенных до сих пор не избежал расстрела. Они вели допрос с неподражаемым бесстрастием и законоблюстительским рвением людей, распоряжающихся чужой жизнью, в то время как их собственной ничто не угрожает».
Генри — антимачо, как и Джейк Барнс: мягкий, интеллигентный человек, который попал на войну, купившись на слова «священный» и «жертва». Он не покоряет женщину — та первая объясняется ему в любви и «берет» его. Он даже не может дать жизнь ребенку — тот умирает. Он никого не спасает — спасают его. Все его подвиги — был ранен, отступал, а потом дезертировал. «Гнев смыла река вместе с чувством долга. Впрочем, это чувство прошло еще тогда, когда рука карабинера ухватила меня за ворот. Мне хотелось снять с себя мундир, хоть я не придавал особого значения внешней стороне дела. Я сорвал звездочки, но это было просто ради удобства. Это не было вопросом чести. Я ни к кому не питал злобы. Просто я с этим покончил».
Если «Фиеста» — «Кармен» XX века, то «Прощай, оружие!» — его «Ромео и Джульетта»; это сразу заметили критики. В роли Монтекки и Капулетти выступает война, перемалывающая судьбы влюбленных. Фицджеральд утверждал, что сцена, когда Генри в кафе ожидает известия об участи Кэтрин, недостаточно связана с войной. Но он был чересчур строг: если Хемингуэй хотел выразить мысль, что самое ужасное в войне то, что от нее некуда спрятаться, он выразил ее точно. «Тебя просто швыряют в жизнь и говорят тебе правила, и в первый же раз, когда тебя застанут врасплох, тебя убьют. Или убьют ни за что, как Аймо. Или заразят сифилисом, как Ринальди. Но рано или поздно тебя убьют. В этом можешь быть уверен. Сиди и жди, и тебя убьют».
Джульетта погибла; Фицджеральд назвал ее болтливой, а любовные сцены глупыми. Но он слишком строг. Обычно в романах Хемингуэя любовь не развивается, как у Стендаля или Пруста, а является готовой, как из магазина; в «Оружии» он единственный раз описал причудливый процесс рождения чувства. «Я повернул ее к себе, так что мне видно было ее лицо, когда я целовал ее, и я увидел, что ее глаза закрыты. Я поцеловал ее закрытые глаза. Я решил, что она, должно быть, слегка помешанная. Но не все ли равно? Я не думал о том, чем это может кончиться. Это было лучшее чем каждый вечер ходить в офицерский публичный дом, где девицы виснут у вас на шее и в знак своего расположения, в промежутках между путешествиями наверх с другими офицерами, надевают ваше кепи задом наперед. Я знал, что не люблю Кэтрин Баркли, и не собирался ее любить. Это была игра, как бридж, только вместо карт были слова. Как в бридже, нужно было делать вид, что играешь на деньги или еще на что-нибудь. О том, на что шла игра, не было сказано ни слова. Но мне было все равно». Потом: «Я очень небрежно относился к свиданию с Кэтрин, я напился и едва не забыл прийти, но когда
Тираж в 31 050 экземпляров разлетелся мгновенно, к октябрю допечатали второй, к ноябрю — третий; 12 ноября роман возглавил список бестселлеров США, к началу следующего года было продано почти 80 тысяч экземпляров, а автор получил более 30 тысяч долларов; ближайший конкурент — «На западном фронте без перемен» Ремарка. Хемингуэй говорил потом, что коммерческий успех мог быть больше, но помешал финансовый кризис. Может, и так: катастрофа разразилась в «черный четверг» 24 октября 1929 года, 25-го рухнула нью-йоркская фондовая биржа, «черный вторник» 29-го стал днем краха Уолл-стрит. Только что Америка упивалась процветанием, и вдруг «экономическое чудо» рухнуло, кризис подмял миллионы, причем не только бедняков. За последующие три года благоустроенный американский дом превратился в руины: к 1933-му каждый третий американец был лишен источников существования, многие миллионеры превратились в нищих, в 47 из тогдашних 48 штатов банки прекратили всякие операции.
Экономисты не пришли к единому мнению о причинах кризиса: кейнсианцы объясняли его тем, что в результате ограниченности денежной массы и роста товарной возникла дефляция, вызвавшая банкротства и невозврат кредитов; монетаристы — денежной политикой властей, марксисты трактовали как кризис перепроизводства, присущий капитализму. Были и частные причины: инвестиции в производство сверх реальной необходимости, слишком быстрый рост населения. Война тоже стала одной из причин — американская экономика была «накачана» военными заказами правительства, которые потом резко сократились, что привело к рецессии в ВПК и смежных секторах экономики. Париж пока оставался прежним — но кризис достигнет и его. Французский фотограф Брассаи вспоминал: «Преуспевающие художники продавали свои особняки, менее удачливые переходили на хлеб и воду. Что же касается американских художников, образовавших целую колонию на перекрестке Вавен — их узнавали по неизменным клетчатым рубахам, — то они обратились в бегство и с тоской пересекали Атлантику, чтобы вернуться к своим разорившимся семьям». Скоро американский Париж опустеет. Но образ жизни Хемингуэев не изменился, кризис их не задел: Пфейферы пострадали незначительно, Грейс Хемингуэй, успевшая избавиться от ненужных активов, не пострадала вовсе.
Осенью 1929-го Эрнест сдружился с критиком Алленом Тейтом: месса по воскресеньям, велогонки по субботам, Тейт говорил с усмешкой, что был «причислен к хемингуэевскому мифу». 8 ноября прибыл дядюшка Гас, вдвоем с зятем они съездили в туристскую прогулку по Берлину. Продолжались литературные дрязги: Роберт Херрик в ноябрьском номере журнала «Букмен» назвал книги Хемингуэя «грязными», тот предложил редактору «Букмена» биться на кулаках. И в этот же период произошла его знаменитая ссора с первым издателем Макэлмоном.
В октябре Макэлмон приехал в Нью-Йорк к Перкинсу, а Хемингуэй прислал Перкинсу своеобразное рекомендательное письмо: хотя Макэлмон «проклятый педик» и «мерзкий сплетник», он пишет неплохо и его можно издавать, «если он откажется от ореола мученика». Вскоре Перкинс, к немногочисленным недостаткам которого следует отнести страсть передавать сплетни, сообщил Фицджеральду, что в Нью-Йорке Макэлмон говорит, а Каллаган повторяет, будто Хемингуэй гомосексуален (как и его жена), состоит в связи с Фицджеральдом, а первую жену он бил, в результате чего у нее случился выкидыш. Редко у кого из публичных людей хватает ума не реагировать на всякую околесицу: Фицджеральд встретился с Хемингуэем в первых числах декабря в Париже и сплетни ему зачем-то передал (после чего в письме Перкинсу корил себя за болтливость). Хемингуэй сообщил Перкинсу, что изобьет и Макэлмона («слишком жалок, чтобы его бить, но такие люди понимают только кулак»), и Каллагана, а также просит не винить Фицджеральда за то, что передал сплетню: он «абсолютно благороден в трезвом виде, но ведет себя безответственно, когда напьется». (Сплетню-то распространил сам Перкинс, но он всегда выходил сухим из воды.) Каллагана Хемингуэй не бил; во всяком случае, об этом не известно. Но Макэлмон, встретившись с ним в баре, получил свое, о чем свидетельствовал один из парижских американцев Джеймс Чартере. Есть также версия, что Макэлмона, вступившись за честь Хемингуэя, побил Эван Шипмен. Фицджеральд, видимо, считал, что все эти сплетни разрушали дружбу: в его записных книжках говорится: «Я действительно любил его, но, конечно, все это износилось, как изнашивается любовный роман. Эти „голубые“ изгадили все».