Химеры Хемингуэя
Шрифт:
— Вот и я о чем. Ты даже сейчас так одета. Определенно, я буду желе. — Стэси опустилась на белый диван и уложила на колени вышитые подушки, словно зверьков. Подушки, как почти все вещи в квартире Мишель, украшал растительный орнамент. У Мишель имелись и живые растения — ради кислорода, но настоящим поводом для гордости были эти лиственные имитации, выкованные из металла, вылепленные в керамике или нарисованные по глазури, что пускали побеги со всех вообразимых плоскостей и заполонили все полки. На стене висели семейные фотографии, обрамленные позолоченными лилиями, и репродукции ботанических гравюр почтенного Пьера-Жозефа Редутэ, [9]
9
Пьер-Жозеф Редутэ (1759–1840) — известный французский ботанический иллюстратор.
Мишель принесла кофе и тост с желе, который Анастасия, едва надкусив, разочарованно положила на диван. Они посмотрели друг на друга.
— Ты точно понимаешь, что делаешь? — спросила Мишель.
Анастасия покачала головой:
— Я потому и пришла.
— Я не знаю, чем тебе помочь.
— Это слишком хлопотно?
— Для меня — нет.
— Тогда решено — буду делать все, что ты скажешь.
— Во-первых, — сказала Мишель, глядя на отвергнутый тост, — не ставь грязную посуду на белый диван.
— Ну, это я знаю. При Саймоне я бы так не сделала. Научи меня одеваться, и вести себя, и…
— Нужно время.
— Это я поняла, — улыбнулась Стэси. — У меня есть время до завтрашнего вечера.
— Что? Саймон берет тебя в…
— В Музей искусств Сан-Франциско.
— Но…
— Говорит, там благотворительный праздник для дарителей.
— Я знаю.
— Да? То есть ты пойдешь со мной?
— Я не приглашена, Стэси.
— Почему?
— Только аккредитованная пресса.
— Но Саймон не…
— А Саймону и не нужно. Он купилбилеты.
— Они платные?
— Там же деньги собирают. Пять сотен за билет для пары.
— Для пары. — Стэси произнесла «пары» так, будто слово это услаждало ее уста. — Пятьсот долларов?
— Официальный прием, вечерние костюмы.
— Знаю, — насупилась Анастасия. — Мне придется одолжить у тебя что-то из твоего… обмундирования.
— Оно тебе велико.
— Я его просто подверну.
— Так не делается.
— А как же я найду по размеру?
— Обычно, Стэси, для этого идут в магазин.
Анастасия кивнула ей весьма значительно, подняв и уронив голову, не отрывая при этом глаз от ног Мишель.
— В магазин, — повторила она. — Ты меня сводишь? Можно занять у тебя денег?
— Обещаешь вернуть?
Залогом было слово Анастасии.
— Но о чем лучше говорить? — спросила Анастасия. Подступал вечер. Мы, все трое, сидели в гостиной Мишель: меня пригласили консультантом по Саймону, едва девушки разделались с покупками. Анастасия устроилась на диване, как всегда, но на сей раз без подушек на коленях. Сидела нога на ногу. Ее завтрашнее вечернее платье уже было упаковано, но Мишель настояла на том, что взрослой
— Мило смотрится, правда? — ворковала Мишель, игнорируя вопрос, о чем же завтра вечером Анастасии говорить в компании Саймона Стикли и прочей элиты мира искусства. Разумеется, невозможно было ответить Мишель, мило ли смотрится Анастасия, не вызвав в моей подруге ревности или не оскорбив ее вкуса, или (если быть честным до конца) не сделав того и другого разом, поэтому я счел ее вопрос риторическим и обратился к Анастасии.
— На самом деле Саймон ничем не интересуется, — сказал я ей. — Но он это компенсирует, делая вид, будто ему интересно абсолютно все.
— Джонатон… — Мишель положила руку на мое запястье. — Будь любезен.
Я убрал руку.
— Он больше никак не умеет. — Я встал. Пошел на кухню. Продолжая говорить, смешал всем по джин-тонику. Мишель не отказывалась от этого коктейля в моем исполнении, а что касается Анастасии, у меня уже создалось ощущение, что она, как и я, безнадежная пьяница. — Я это говорю, потому что это самая страшная тайна Саймона. Он как слепой, делающий вид, будто у него стопроцентное зрение. У него гиперкомпенсация. Он интересуется всем подряд, потому что не отличает одно от другого. Вполне разумно. — Я вручил Анастасии ее бокал, другой передал Мишель. — И поэтому все его обожают.
— Ты тоже? — спросила Анастасия.
Пришлось ответить «да». Пришлось признать: совершенно не важно, что я вижу его насквозь. Ловкость, с которой он создавал каждое свое увлечение, делала его внимание еще желаннее, как желаннее омлета яйцо Фаберже. А еще он интересовал меня, поскольку существовал единственный предмет, к которому Саймон питал интерес, подлинный интерес такой силы, что, я подозреваю, он и был глубинной причиной чрезмерного энтузиазма по поводу всего остального: Саймон интересовался собою. Дело даже не в самолюбии и тщеславии. По сути, Саймон жаждал значительности не ради того, чтобы сразить других, — скорее ради того, чтобы удовлетворить свое любопытство и выяснить, каковы его возможности. Он жил по той же причине, что я — писал. И когда я бросил писать, его жизнь заворожила меня еще сильнее.
Я никому не мог этого рассказать, и уж тем более Анастасии, чей взгляд умолял меня заставить Саймона измениться, чтобы он заинтересовался ею, — и сделать это, просто сказав в заключение моей тирады что-нибудь в этом смысле. Анастасия жадно глотала свой джин-тоник, она тонула. Она влюблена в Саймона. Мишель — ее лучшая подруга, и Мишель влюблена в меня. Анастасия сидела в пяти футах от моего кресла — по прямой, рукой подать, — но эмоциональная геометрия между нами была слишком запутанна — мне, добровольно принявшему пожизненное предложение, ее не прояснить, а душевная топография слишком коварна — мне ее не преодолеть. Это случилось позже.
Я отпустил Анастасию, не обладая ею, от имени Саймона дав ей то, чем он не обладал. Эксцентричная Анастасия, шок новизны в культуре конформизма, что решительно наскучила сама себе, подарит ему значительность. И если он станет значительным, возможно, я вновь смогу писать.
— Ты нужна Саймону, даже если он сам пока не знает зачем, — сказал я. Она допила джин-тоник. Сунула бокал между диванными подушками и, поскольку рот ее был набит льдом, просто кивнула мне. — Понимаешь, сейчас у него все под контролем. Он неуязвим.