Хлеб той зимы
Шрифт:
Есть в квартире и еще люди.
Два раза в день к нам заглядывает маленькая бледная старушка. На ней жакетик с рыжей лисой, поголубевшей от времени, и мятая соломенная шляпка.
Нос густо, сизо напудрен. Старушка держит в руках эмалированную кружечку и несмело задает маме один и тот же неизменный вопрос:
— Ольга Сергеевна, голубчик, я сырой воды выпила… Как вы полагаете, я от этого не умру? Не умру ведь, а?
…Через месяц она умерла.
Но не от сырой воды, а от голода. И неделю лежала в своей комнате, все
Еще есть в квартире научная семья. Доцент Раппапорт и доцентша Раппапорт. У них дочка — Валерия. Про нее мне Зинаида Павловна сказала:
— У Лерки ножка будет — сорокового размера.
Мне представляется маленькая девочка с длинными, вострыми, как лыжи, ступнями. Но я ее так ни разу и не видела. Раппапортов вообще никто не видел. Как они проникали в дом, когда выходили — это для всех было загадкой.
В двух смежных комнатушках ютилась орава ребятишек. Отец и мать, отупевшие от недоедания, хоронили их одного за другим.
Я не слышала, чтобы кто-нибудь из них плакал.
Долгие-долгие дни
В ту страшную зиму дни мне казались нескончаемо долгими.
На завтрак — стакан кипятку и крошечный кусочек хлеба.
— Вы скоро придете? — безнадежный вопрос к родителям.
— Постараемся как можно скорее…
У мамы новый наряд, который достал дядя Саша, — толстые ватные брюки-галифе и стеганая ватная куртка. На ногах — чуни, самодельно сшитые из клочка овчины. Туалет венчает байковая ушанка. В таком виде мама, взяв портфель, ежедневно ходит в свой институт истории театра и музыки.
Итак, они ушли. В первые полчаса я развиваю бурную деятельность. Двери баррикадирую столом и диванными валиками. Помойное ведро — поближе к моему углу (мама-то на работе!). Что почитаем? «Трех мушкетеров»! И р-раз — под шубу!
С тех пор, как я научилась запоем читать, мои страхи стали разнообразнее и обрели конкретное воплощение. Не только КОГО-ТО — я боюсь Вия, Леди Макбет, Баскервильскую собаку, Джона Сильвера и даже загадочного доброго капитана Немо. Бомбежки и обстрелы меня давно уже не страшат. Я лишь поглубже зарываюсь в пыльный медвежий мех, чтобы не слышать грохота и свиста. Впрочем, наученная некоторым опытом, я уже знаю, что если просвистело и прогрохотало — значит пронесло.
Некоторое время я погружена в книгу. Затем, застряв на описании какой-нибудь трапезы, мечтаю. Вот я в унынии бреду по улице.
И вдруг мне навстречу — Сталин.
— Чего ты хочешь, Леночка? — спрашивает он и улыбается.
— Чтобы наши победили!
Но я чую, что будет задан и второй вопрос. Ответ на него у меня тщательно продуман.
— А чего бы ты еще хотела, Леночка?
— Горохового супу с грудинкой!
Такой суп был коронным номером в нашей семье. Я вижу перед собой тарелку с янтарной жидкостью, густой запах щекочет мне ноздри, на
Нет, нет! Читать, читать, читать. Сталин по улицам просто так не ходит.
Во второй половине дня, когда комната уже вся синяя — темнеет рано — я цепенею под своей шубой от слабости. Голод неотступно терзает меня, как зубная боль, которой конца не видно. На ум приходят недобрые мысли…
Преступление и наказание
Есть поступки в детстве, которые казнят жгучим стыдом всю жизнь. В сущности, это мелочи, но в них как бы отражены все твои плохие задатки.
Безусловно, позднее ты ничего подобного не делал, наоборот, был честен и прям, но ведь когда-то ты все-таки СМОГ… И эта мысль нестерпима.
Для ужина в ящик стола отложены три ломтика хлеба и три дольки шоколада. Мне это хорошо известно, стол не заперт — мне вполне доверяют. Но после грез о гороховом супе я могу думать только о еде. Настоящее наваждение. А что, если от шоколадки отрезать совсем незаметный краешек?
Этого, наверняка, никто не увидит. И потом — я ведь возьму СВОЮ долю…
Острым ножом срезаю один пластик. Чудно, ни малейшего следа. Еще срежем.
Еще… Еще… Вкусно-то как! Еще! Еще! Теперь — хлебца…
От моей доли не остается и крошки. Возьму немного от папиной. Опять пускаю в ход нож…
Когда на тарелке чернеет последний ломоть, я хватаюсь за голову. Что я натворила! Оставила всех без еды. Как я взгляну в глаза маме? (Папы я не боюсь).
Но это еще не было преступлением.
Отец пришел на сей раз пораньше. Поставил на «буржуйку» (камин заменила жестяная печурка с коленчатой, через всю комнату, трубой) чайник, приготовил стаканы. Сейчас должна появиться мама. Затаившись, я обреченно жду стука в двери…
Мама возвращается усталая, замерзшая. Губы у нее в запекшейся крови — цинга. Она бесконечно долго моет руки — отец поливает ей из кружки, идет к столу, выдвигает ящик…
— Лена, ты съела хлеб? — взгляд у мамы строгий, укоризненный. Серые глаза суживаются. У меня душа замирает от ужаса.
— Нет, не я… Папа.
Никогда не забуду, как растерялся от моего предательства отец! Он все понял и пожалел меня сразу же. Но ЭТУ вину, ТОГДА, в зиму 41-го года, он не мог взять на себя как сильно ни любил меня.
— Лена, ты сказала неправду! Я же только что пришел.
— Нет, он, он, он!..
Мама переводит дыхание. Молча берет оставшийся кусочек, молча вкладывает мне в руку.
— Ешь!
И до тех пор, пока я, давясь и обливаясь слезами, не проглатываю этот горчайший в моей жизни хлеб, она молча стоит рядом…
Эвакопункт
Изредка домой заходит дядя Саша. Он среднего роста, с красивой крупной кудрявой породистой головой. Один глаз закрыт черной повязкой.