Хлопушин поиск
Шрифт:
– Пойдем, баранчук.
Ротмистр посмотрел на петлю – в ногах его заныло и закружилась голова так же, как вчера, когда он заглянул в пропасть с Чудь-горы. Он вскрикнул и начал рваться из рук Шакира.
– Ой, смешной! – удивился башкирин. – Нельзя, бачка, Хлопуша сказал – «подвесь». Зачем, как куян, умираешь? Как кашкыр[20] умирай, как храбрец. Ну же!
Шакир схватил ротмистра в охапку и потащил к дубу. Вырываясь, офицер кричал:
– Душегубы!.. Мучители!..
– По гостю и брага, барин. Вы нас многие века мучили, а мы молчали, – сказал Хлопуша и невесело засмеялся. – Ишь, что
– Не тронь! Пусти, – сказал внезапно успокоившийся Повидла. – Сам пойду.
Шакир выпустил его из своих объятий, и он пошел к дубу, не глядя под ноги, торопливо, спотыкаясь о корни и камни. Он пробовал даже сам взобраться на Шакирова коня, но мешком свалился на землю. Башкирин снова взял его в охапку и, легко подняв, вскинул на седло. Сам прыгнул кошкой, сел сзади ротмистра на конский круп. Повидла больше не сопротивлялся, но нагнул низко голову, втянул ее в плечи и крепко прижал подбородок к груди. Шакир схватил его за волосы, оттянул голову назад, накинул на шею петлю. Спрыгнул с коня и огрел его плеткой. Конь рванулся, ротмистр повис.
Шемберг закрыл ладонями лицо и заверещал по-заячьи. Но чья-то плеть звучно шлепнулась об его спину, и он затих, лишь плечи испуганно вздрагивали...
Партизаны отхлынули от дуба. К Жженому подошел старший кричный Федор Чумак. Мощные, словно из чугуна отлитые, плечи его распирали ветхий сермяжный зипунишко, а по зипуну, через плечо, была пущена голубая орденская лента. Ноги Федора были обуты в разношенные лапти, а на голове, лихо заломленная на затылок, красовалась генеральская треуголка со страусовым плюмажем. Нетерпеливо поигрывая тяжелой, как лом, медвежьей рогатиной, Чумак спросил:
– До завтрева здесь стоять будем? На завод идти надо.
– Хлопушу спроси, – ответил Жженый.
– А где он, язви его в печенку?..
Невдалеке, на подъеме на Чудь-гору, около трех небольших лип, увидели они красный Хлопушин чекмень. Подошли торопливо и остановились удивленные. Хлопуша, стоя на коленях, загребал горстями палые липовые листья и, поднося их к рваным ноздрям, жадно нюхал.
– Чего ты, Афоня, листья-то нюхаешь? – удивленно спросил Жженый. – Иль табаком извелся?
Хлопуша поднялся с колен, не выпуская из горстей листья. Он был против обыкновения без накомарника и не поспешил, как обычно, закрыть лицо. Жженый и Чумак впервые как следует увидели лицо своего вожака.
Плоские, чуть рябоватые его щеки заливал ровный здоровый румянец. Пушистая рыжеватая борода курчавилась на подбородке и румяных щеках. Не будь ноздри его вырваны до хрящей, он был бы по-своему, мужественно и строго красив. Надолго запоминался косой, волчий, без поворота головы, взгляд его глаз – черных, с желтоватыми белками. В них горела яркая человеческая мысль, но где-то в глубине их затаились темный ужас и злоба зверя, гонимого и затравленного.
– Не угадал, провора, – тихо и грустно ответил Хлопуша. – Ни одна деревина меня за сердце так не скребет, как липа. Понюхаешь и вспомнишь... деревню свою... тверской ведь я... молодость... зазнобу-девку... У нас около изб тоже липы все.
Хлопуша понюхал листья и горько, невесело
– Вот каторжник я отпетый, арестант и... убийца, а молодость забыть не могу. Ведь проходит жизнь-то. Она ведь, знаешь, какая большущая, в охапку ее не возьмешь. А что я в жизни видел?
Он сбросил с ладоней листья. Ветер подхватил их и понес вниз, в ущелье.
– И меня в жизни носило вот так же, как ветром жухлый лист... Крепостной я, из вотчины тверского архиерея. В солдаты отдали, бежал от унтерских и офицерских палок. Поймали вскорости. За бегство из полка шесть раз сквозь строй прогнали: кожу в клочья порвали, мясо до костей пробили, чуть в гроб не вколотили. Едва чуток оклемался – опять бежал. Только тесен нашему брату, холопу, белый свет. Опять поймали. За второй побег кнутом били, ноздри вырвали, на каторгу в Сибирь сослали. Работал там на заводских работах. Пробовал не раз бунты поднимать. За это еще раз кнутом били. Тогда бежал из Сибири тоже. С Илецкой соляной каторги тоже бежал. Десять годов, десять годов, пойми это, провора, – то острожничал, то бродяжил, то на каторге маялся. Изломали они жизнь мою, будь они прокляты до последнего колена!.. Ноздри вот вырвали, уродом сделали. Кому я нужен такой уродина, страшный, как бес, кому, скажи, кому?..
Федор и Павел молчали, потрясенные этим взрывом чувств оскорбленного, искалеченного человека.
Хлопуша надел шапку, провел медленно по лицу ладонью и словно разом стряхнул горечь и боль прожитого. Крикнул властно:
– Будя ныть и плакаться! На конь, ребятушки, в поход! К утру на заводе быть надобно. Пошевеливайся, проворы!
ШТУРМ
Когда выбрались с таежных троп на отпотевший, размякший проселок, Хлопуша, удивленный, натянул повод.
– Это кто ж такие? – спросил он. – Что за люди?
По обочинам дороги густо стояла толпа. Здесь было много женщин, еще больше детей всех возрастов, были и дряхлые старики. Они, судя по догоравшим кое-где кострам, стояли здесь давно, может быть, всю ночь.
– Это бабы и ребятня наша, с завода, – ответил Жженый. – Своих встречают. Чай, всю ноченьку не спали, гадали – как мы с гусарами справимся.
Завидев отряд, женщины заволновались, зашумели, заговорили все разом, и каждая старалась выдвинуться в передние ряды, чтобы лучше видеть лица проходивших. Ребятишки сбились отдельной стайкой. Здесь верховодили ребята-заслонщики, работавшие на заводе. Они пытались держать себя степенно, подражая взрослым, говорили сердито и басисто, но тотчас забывались, и голоса их звенели снова по-детски, восторженно и звонко.
Хлопуша отделился от своих есаулов и, подъехав к толпе, крикнул:
– Бабы, не сумлевайтесь! Мужики ваши вернулись по-здоровому. Ни побитых, ни пораненных нет. Царицыны солдаты перед нами оружие сложили. Только некоторые мужики в тайге бороды и усы попалили. Ну да, я чаю, целоваться-то и без усов можно.
Женщины ответили радостным смехом, счастливыми криками:
– Спасибо тебе, дядя Хлопуша!.. Спасибо, кормилец!..
Когда затихли крики женщин, дружно, хором закричали ребята: