Хлыст
Шрифт:
В Последних днях Распутин цитируется сразу же, на второй странице книги, в авторитетной роли свидетеля по важнейшему из вопросов: «Император Николай II, упрямый, но безвольный […] Распутин говорил, что у него ‘внутри недостает’» (6/189). Управляла Россией Императрица, «которую иные находили умной и блестящей»; Блок признает за ней «твердый характер» — чему, впрочем, не мешает, что она была «всецело под влиянием Распутина». Блок глухо упоминает здесь то, что он называет «большим мистическим настроением», владевшим царской семьей. В кавычках перечислив несколько ярлыков, которые вешались на Распутина — мерзавец, комедиант, немецкий шпион, — Блок переходит к авторской характеристике, наполненной своеобразным сочувствием и даже уважением: «упрямый, неискренний, скрытный человек, который не забывал обид и мстил жестоко и который некогда учился у магнетизера». Этот портрет намеренно лишен мистики, что подчеркивается последней деталью, о которой Блоку сообщил Белецкий. И все же за ним кроется нечто необыкновенное, что Блок отнюдь не хочет смягчать: «Область влияния этого человека, каков бы он ни был, была громадна; жизнь его протекала в исключительной атмосфере истерического поклонения и непреходящей ненависти; на него молились, его искали уничтожить». Белецкий оценивал значение Распутина точно так же: «это была колоссальная фигура, чувствовавшая и понимавшая свое значение» [2177] .
2177
Белецкий. Воспоминания, 14.
2178
Руднев. Правда о царской семье и «темных силах», 283.
Все эти чувства трудно воплотить в исторической хронике; лирика подходит для этого лучше, но Блок хочет писать историю. Компромисс был найден в Катилине, который писался почти в те же месяцы. Герой Блока до его метаморфозы — баловень женщин, развратный и корыстный любимец аристократии, человек с диким и неприятным взглядом — всем похож на Распутина. Далее, как мы видели, Блок уподоблял Катилину оскопившему себя герою Катулла; после этой метаморфозы Катилина становится вождем народной революции. Когда огонь революции, направленный в распутинские углы души, сожжет в них рабскую похоть (7/297) — тогда, рассказывает Блок на языке своих метафор, Распутин-Катилина превратится в Распутина-Аттиса. Кастрация, реальная или символическая, делает героя революционером. Дискурсивная спираль возвращается к своим основаниям, Распутин вновь сливается с Селивановым.
БУЛГАКОВ.
30 июля 1917 года Блок записывает в дневнике: «Знаменательнейшая ‘выноска’ Булгакова (найти)». И продолжает, отчасти соглашаясь, а отчасти споря с Сергеем Булгаковым: «Булгаков упрощает (большевизм и Распутин)» (7/292). Эту многозначительную запись нам предстоит расшифровать. Подчеркнем, что скупой на ссылки и похвалы Блок для оценки заинтересовавшего его текста употребляет необычно сильный эпитет; и что он не спорит с Булгаковым, но, отчасти соглашаясь, считает его позицию упрощением [2179] .
2179
О влиянии, которое оказывал Булгаков на Блока в последние годы жизни последнего, упоминается в: A. Pyman. The Life of Alexander Blok. Oxford University Press, 1980, 2, 300.
Блок имеет в виду только что опубликованную в Русской мысли, а написанную непосредственно перед февральской революцией статью Булгакова Человечность против человекобожия. Историческое оправдание англо-русского сближения [2180] . Согласно патриотической мысли философа, оба враждующих народа, русский и немецкий, поражены общей болезнью. «Между русской душой и германством происходит некоторый мистический роман, а общую благоприятственную для него почву — пусть это звучит парадоксально — образует хлыстовство». Какое отношение хлысты имеют к тому, что Булгаков называет германством? С одной стороны, немецкая мысль тем и отличается от английской, что заражена тем же буйным мистицизмом, что характерен для русской души: старая Германия Канта и Гегеля была «пленена хлыстовством». С другой стороны, в Германии русские ищут спасения от самих себя, от своего хлыстовства.
2180
С. Булгаков. Человечность против человекобожия. Историческое оправдание англо-русского сближения — Русская мысль, 1917, 5–6.
Какими угодно средствами — кантианством, научным методизмом, оккультной тренировкой, социал-демократией — но только спасите, спасите нас самих от русского соблазна — так с немой надеждой обращается русское хлыстовство к германству.
Философ, конечно, понимает используемое им понятие расширительно. Хлыстовство — финальный продукт обоготворения природы, человека и пола; «хлыстовство относится к изначальным возможностям и уклонам человеческого духа, и половая оргийность — лишь внешняя его черта». Борясь с ересью, засоряющей русское православие, бывший депутат Думы, будущий священник не забывал и реальную политику. В той сноске, которая обратила на себя внимание Блока и была написана после Февраля, не без удивления читаем:
Post-Scriptum. He случайно, что Распутин, отравляя русскую власть хлыстовством, фактически являлся проводником германских влияний, ибо между распутинством и германизмом существует глубочайшая мистическая связь, как между двумя ответвлениями хлыстовства. И ныне это наглядно проявляется в мистическом наследии распутинства — «большевизме». Кровь Распутина, пролившаяся в русскую землю, зародила в ней многоглавую гидру социально-политического хлыстовства.
Итак, формулирует философ свой итоговый вывод, Россия охвачена социалистическим радением.
Хлыстовское человекобожие […], потеряв точку опоры в распутинстве, возрождается в бушующей стихии революции — «большевизме». Последний есть в наших глазах […] прежде всего, разновидность хлыстовства с его пьяной оргийностью.
Мистика здесь неотделима от геополитики. Булгаков ратовал за дальнейшее сближение с союзниками. Блок (именно по этому вопросу разошедшийся с Мережковскими) понял необходимость мира раньше многих своих современников, хоть и позже Распутина.
В своих диалогах На пиру богов, написанных в Киеве 1918 года и стилизованных под Три разговора Владимира Соловьева, Булгаков много раз возвращается к своим мыслям о Распутине. Подобно тому как Три разговора, обличая толстовство, постепенно сосредотачиваются на теме антихриста, которым оказывается ницшеанский сверхчеловек, — На пиру богов обличают большевизм, но возвращаются к теме сверхчеловека-Распутина. Один из участников диалогов, Общественный деятель, называет Распутина истинным вдохновителем революции и для характеристики предреволюционного строя придумывает неологизм — «хлыстократия». Он говорит даже о «хлыстовских
2181
Булгаков. На пиру богов (Pro и contra) — в кн.: Булгаков. Христианский социализм, 280.
2182
Там же, 284.
2183
Там же, 280.
2184
Там же, 288.
В не опубликованных при жизни скорбных воспоминаниях Агония, написанных в «Царьграде» (Стамбуле) в 1923 году, ставший беженцем Булгаков от первого лица продолжает размышления своего недавнего героя-Беженца. Убийство Распутина Булгаков характеризует почти теми же словами, что и Блок: «пуля, направленная в Распутина, попала в царскую семью» [2185] . Философ вспоминает страх и едва ли не скорбь, которые вызвала у него гибель Распутина. С этого убийства «началась революция»; оно революцию «разнуздало», и это было очевидно для Булгакова «уже тогда». Здесь Булгаков сполна признается в «шестом чувстве», неожиданном для недавнего еще марксиста — в мистической любви к русскому царю. Он признавался и в том, что с Распутиным было связано у него «самое мучительное» ощущение предреволюционных лет: этот хлыст воплотил святые для Булгакова идеи русского религиозного возрождения. Явление Распутина напрямую связывается философом с теократическими пророчествами Соловьева. «Самая мысль о святом старце, водителе монарха, могла родиться только в России» [2186] , — писал Булгаков. Его Беженец говорил то же самое: «Царь взыскал пророка теократических вдохновений, — ведь это ему и по соловьевской схеме полагается!» [2187] Между прочим, Распутин Соловьева читал, хотя, конечно, мы не знаем, понимал ли он его так же, как Булгаков, или как-нибудь иначе [2188] . Во всяком случае, Булгаков называл союз Николая II и Распутина величественным, знаменательным и пророчественным.
2185
Булгаков. Агония — в кн.: Булгаков. Христианский социализм, 309.
2186
Там же, 306–307.
2187
Булгаков. На пиру богов, 251.
2188
М. А. Новоселов в своей конфискованной брошюре Григорий Распутин и мистическое распутство рассказывал, как Распутин в принесенные ему книги Соловьева «посмотрел да и сказал: — Да, человек он хороший… Он свое, а я свое… Но… профессор профессора судить не может» — Гуверовский архив, фонд Николаевского, оп. 129, ед. хр. 1, л. 10.
Про себя я Государя за Распутина готов был еще больше любить, и теперь вменяю ему в актив, что при нем был возможен Распутин […] Царь взыскал пророка, говорил я себе не раз, и его ли вина, если, вместо пророка, он встретил хлыста [2189] .
Понятно, что убийца Распутина, с которым Булгаков познакомился в эмиграции, не вызывал у него симпатии. Воспоминания самого Феликса Юсупова о том, как он убил Распутина, часто напоминают попытку оправдаться. Возможно, под влиянием своих бесед с Булгаковым он использовал ту же аналогию между распутинством и большевизмом, о которой говорил сам Булгаков в 1917 и, позже, его Генерал: «Большевики обманули весь русский народ, который слепо пошел за ними в каком-то диком опьянении чисто хлыстовским экстазом революции». Распутин для Юсупова олицетворяет «темную похоть власти»; он не только «прообраз грядущих ужасов», но и «первый „комиссар“ большевизма» [2190] .
2189
Булгаков. Агония, 306–307.
2190
Юсупов. Конец Распутина (воспоминания), 416.
Итак, в 1917 Булгаков увидел в побеждающем большевизме мистическое наследие Распутина. В 1923 Распутин оказывается воплощением теократической идеи, завещанной Соловьевым. Жизнь и смерть Распутина приобретали значение роковых событий, похоронивших самые святые надежды и высвободивших самые зловещие силы, причем убитый воплощал в себе и те, и другие. «Убийство Распутина внесло недостававший элемент какой-то связи крови между сторонниками революции» [2191] , — писал Булгаков. Под пером философа оживает мифологема ритуального убийства, сыгравшая свою роль в идейной борьбе вокруг революции. Начиная с дела Нечаева и кончая делом Бейлиса, сторонники и противники революции пророчили: именно таким убийством она начнется. Ритуальные убийства вменялись в вину и русскому сектантству начиная с первых судебных следствий над русскими хлыстами (впервые в Москве в 1745). Теперь история дискурса делает очередной виток: сектант оказывается не убийцей, а жертвой кровавого ритуала; не субъектом, а объектом первого убийства. Как писал Родзянко:
2191
Булгаков. Агония, 309.