Хлыст
Шрифт:
Позднее Блок излагал основной принцип своей герменевтики, крайне буквальной и, я бы сказал, яростно текстостремительной: «стихотворения […] вызываются к жизни самыми неотвлеченными и самыми злободневными событиями» (6/83). Жизненным прототипом Фаины обычно считают подругу Блока актрису Н. Н. Волохову, которую современники называли «раскольничьей богородицей» [1305] . Не стоит, однако, игнорировать указание многоопытного Алексея Скалдина на то, что увлекавшая Блока хлыстовская богородица была, готова «перевоплотиться в поэтический образ» [1306] . Возможно, в Фаине мы вновь встречаемся с Дарьей Смирновой. Что касается литературных источников Фаины, то таковым, следуя указанию Блока, считают одноименную героиню-раскольницу Мельникова-Печерского из его романа На горах. Гораздо больше любовь Германа напоминает первый, если не считать Дадона, образ роковой любви к раскольничьей красавице в русской литературе: раннюю повесть Достоевского Хозяйка [1307] . Бич в руках блоковской Фаины, страдальческое отношение к ней Германа, само имя последнего отсылают к знакомым романам Захер-Мазоха, в которых он фантазировал о нравах русских сект.
1305
Бекетова. Воспоминания об Александре Блоке, 78.
1306
Знакомство
1307
О хлыстовских мотивах этой повести см.: И. Волгин. Родиться в России. Москва: Книга, 1991,330 и далее; согласно воспоминаниям Белого, Хозяйка воспринималась как символ всего «русского» еще в шахматовские годы — Белый. Воспоминания о А. А. Блоке — Эпопея, 1922–1923, 1–4; цит. по републикации M"unchen: Fink, 1989, 268.
Сделав героя Песни Судьбы тезкой пушкинского Германна из Пиковой дамы, Блок поставил его в такую же безусловную — и безнадежную — зависимость от женского персонажа, приобщенного тайнам. Влюбчивый и смятенный Герман, очередной Слабый Человек Культуры, мало в чем изменился в сравнении с предшественником; зато героиня претерпела подлинную метаморфозу. Блок показал в Фаине хлыстовскую богородицу, какую знал или мог себе представить, и сделал из нее всеобъемлющий символ России. Пушкинский Германн в свое время заимствовал имя от графа Сен-Жермена [1308] , знавшего или искавшего тайну воскрешения из мертвых. В отличие от своего тезки и предшественника, герой Песни Судьбы ищет секреты бытия внутри России; и в отличие от Пушкина, Блок не отправляет его в сумасшедший дом. Рассказав о происхождении Фаины и спроецировав ее в утопию «всемирной выставки», Блок указывал на прошлое и будущее русского хлыстовства. Судьба русского Германа с его западными корнями теперь зависит от отечественной Фаины.
1308
См.: Б. М. Гаспаров. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка— Wiener Slawistischer Almanack, 1992, 27, 305.
Прочитав Песню Судьбы, Евгений Иванов почувствовал в драме «мучительную жажду воплощения: слова и действующие [лица] жаждут принять плоть и кровь, воплотиться». Для него было ясно, в каком направлении развивается поиск воплощения: «Повидимому, вся пьеса ищет этого бытия […], напоминающего хлыстовщину, сектантское радение, только в плоскостях иных. И не только тут сходство с сектантством». Блок, не любивший обсуждать «несказанное» больше, чем он это делал, неохотно соглашался: «Критика твоя с точки зрения „мистики“ исчерпывающая» [1309] .
1309
Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову. Москва-Ленинград, 1936, 126 и 71.
Константин Станиславский отказался ставить Песню Судьбы, откровенно написав Блоку: «Меня беспокоит то, что действие происходит в России. Зачем?» [1310] Этим Станиславский пригласил Блока к травестии, которую он предпринял в своей следующей драме Роза и Крест. Она была написана по заказу М. И. Терещенко, будущего министра иностранных дел Временного правительства; тогда он состоял чиновником Императорских театров и по причинам, о которых можно только догадываться, был особенно заинтересован в розенкрейцерстве. Приняв заказ, Блок попытался западными историческими символами рассказать о русском религиозно-политическом опыте и о своих собственных надеждах. Вместо отечественной легенды о затонувшем граде Китеже он очень похоже рассказывает французскую легенду о затонувшем городе Кэр-Ис; вместо истории русских крестьянских восстаний — далекую готическую историю, во всем, однако, соответствующую политической современности:
1310
К. Станиславский. Собрание сочинений. Москва, 1960, 7, 415; см. также (4/580).
Бертран, сам сын ткача, сочувствует восставшим ткачам, но сражается против них, верный рыцарскому долгу; и умирает на своем посту, как символ высокой и гибнущей культуры. Записи Блока поясняют, что речь идет о восстании еретиков-альбигойцев; они еще характеризуются как «окрестные крестьяне, которых здесь зовут презрительно „ткачами“» (4/528, 521; интересен этот неохотный переход от крестьян к пролетариям). Анализируя источники Блока и его черновики, Жирмунский в деталях проследил, как удалялся Блок от заказанного ему изображения рыцарей розы и креста и, наоборот, вводил в действие демократических альбигойцев [1311] . За этим восстанием ткачей-еретиков вновь чувствуется давний интерес к русским сектам, и еще недавнее знакомство с агрессивной публицистикой писателя-сектанта Пимена Карпова Говор зорь [1312] , тщательно прочитанной Блоком. Роман Карпова Пламень, кровавая фантазия на темы сектантского восстания в России, писался параллельно с Розой и Крестом [1313] . Предпринимая травестию в Розе и Кресте, Блок надеялся, что язык готического рыцарства окажется более понятен русским читателям вроде Терещенко, чем более привычный для самого Блока язык отечественной мистики. Для Художественного театра он специально оговаривал:
1311
Жирмунский. Драма Александра Блока «Роза и Крест»; см. также: Е. Эткинд. Французское средневековье в творчестве Александра Блока — Revue des etudes slaves, 1982, 54, 4, 649–669.
1312
П. Карпов. Говор зорь: страницы о народе и интеллигенции. Санкт-Петербург: типография И. Г. Трейлоба, 1909; пометки Блока см: Библиотека А. Блока. Ленинград: БАН, 1985, 2, 16–23.
1313
Мимо этой неприятной параллели прошел и Жирмунский, изучивший источники Розы и Креста, и Азадовский, изучивший отношения Блока с Карповым.
«Роза
Столь неисторичный подход породил стилизацию, удивлявшую даже современников. Гумилев писал, что действующие лица Розы и Креста представляются «какой-то колонией толстовцев» [1314] . Но ни толстовская проповедь ненасилия, ни розенкрейцерский идеал мирного Просвещения не были близки Блоку. Его интересует кровавая жертва, которую принес своей любимой Бертран, и кровавый бунт еретиков. Его переживание крестьянской ненависти к помещику, аграрной ненависти к городу, первобытной ненависти к цивилизации выражено в страшном стихе 1907 года.
1314
Литературное наследство, 92, кн. 5, 32.
Автор, в соответствии со своей поэтической политикой, никогда не публиковал этого стиха; но вряд ли он не вспоминал его, когда писал Двенадцать.
В статье 1918 года Блок писал, о революции: «ветер для этой бури сеяла […] русская мятежная душа, в лице Бакунина», с его «пламенной верой в мировой пожар» (6/22). В этих фразах закладываются основные символы и Двенадцати («мировой пожар раздуем»), и Катилины («сеять в мире ветер»), Бакунин — русская душа — здесь противопоставлен Марксу. И в более широком смысле, вся риторика государства в Катилине, как и поэзия разгула в Двенадцати, откровенно основана на текстах и подвигах Бакунина. Это он обещал уничтожить государство, очистив природную сущность человека. «Займем огня у Бакунина!» — звал Блок в одной из первых своих статей; «о Бакунине можно писать сказку» (5/33).
Статья о Бакунине 1906 года кончалась апологетической цитатой из Белинского, которой Блок подтверждал тогда свои оценки. Любовь к Бакунину Блок пронес через всю жизнь; зато отношение к Белинскому радикально изменилось [1315] . Формировавшаяся на глазах Блока советская традиция, игнорируя символизм, возвращалась к литературным идеалам Белинского. Не жалея сильных слов, Блок пытался бороться с подменой контекста. «Позор Белинскому!» (6/28) — кричал он своим эпигонам. «Шестидесятничество и есть ведь одичание; только не в смысле возвращения к природе, а в обратном смысле» (6/141), — пытался он теоретизировать в старом духе Религиозно-философских собраний, но никто не понимал уже его идею природы. «Русская интеллигенция покатилась вниз по лестнице своих российских западнических надрывов, больно колотясь головой о каждую ступеньку» (6/28), — говорил он. Русская интеллигенция обречена из-за своих западнических увлечений, из-за следования Белинскому, а не Бакунину. Нынешними тяготами она расплачивается за чуждость природе, востоку, славянству, скифству. Блок искал символ, который бы радикальным способом суммировал то, что хотелось противопоставить шестидесятничеству, интеллигенции, цивилизации.
1315
Об изменении отношения Блока к Белинскому писала и З. Г. Минц, конечно, совсем в другом контексте; см.: З. Г. Минц. Лирика Александра Блока. Тарту, 1973, 3, 73.
В 1910-х были опубликованы (впервые близким Блоку Ивановым-Разумником, а потом в статьях и книге А. А. Корнилова, которые Блок наверняка знал [1316] ) документы о том, как Белинский третировал Бакунина. В 1840 году на квартире у Белинского произошла ссора между Бакуниным и Михаилом Катковым, который назвал Бакунина подлецом и скопцом [1317] . Ссора должна была закончиться дуэлью, если бы от нее не уклонился Бакунин; по крайней мере, так считал Белинский. Рассказывая об этой истории, Белинский трактовал отказ Бакунина драться в столь же сильных, хотя и противоречивых выражениях: как написанный «онанистическим и скопеческим слогом» [1318] . В очередной раз влюбившись, Белинский жаловался другу на свою натуру в следующих выражениях: «зачем я не скопец от природы, как М[ихаил] Б[акунин]» [1319] . Историки и сегодня спорят о том, был или не был импотентом вождь мирового анархизма [1320] ; жена Бакунина родила трех детей от одного из его итальянских сотрудников. Для нас более показательно внимание к этой теме русских эмигрантов в начале 1930-х годов [1321] ; вопрос о потенции героя был все еще важен для этих наследников традиции, как важен он был для Блока. Называя Бакунина «скопцом от природы», Белинский имел в виду сразу два вида бессилия, половое и литературное; и оба воспринимались негативно.
1316
А. А. Корнилов. Молодые годы Михаила Бакунина. Москва, 1915; ранее Корнилов публиковал статьи о Бакунине в Русской мысли; о реакции на них Блока см.: Блок. Письма к родным, 282.
1317
В. Белинский. Полное собрание сочинений. Москва: АН СССР, 1956, 11, 542.
1318
Там же, 544.
1319
Там же, 559; анализ содержательного контекста этих отношений, которые сам Белинский обозначал как «любовь-ненависть», см.: Лидия Гинзбург. О психологической прозе. Ленинград: Художественная литература, 1977, 35–130.
1320
A. Kelly. Michael Bakunin: A Study in the Psychology and Politics of Utopianism. Oxford University Press, 1982; A. P. Mendel. Michael Bakunin: Roots of Apocalypse. New York, 1981; M. S. Shatz. Michael Bakunin and his Biographers. The Question of Bakunin’s Sexual Impotence — Imperial Russia: 1700–1917. Northern Illinois University Press, 1988, 219–240.
1321
Роман Гуль. Скиф. Берлин: Петрополис, 1931; И. Малинин. Комплекс Эдипа и судьба Михаила Бакунина. К вопросу о психологии бунта. Белград, 1934.
Прошедшие десятилетия изменили сам механизм этих оценок. Политическое действие приобрело сакральный характер. Другие ценности и способы жизни казались пренебрежимо малыми в сравнении с ‘благом народа’. Символ демократической политики и ее отец-основатель, Бакунин противостоял своим многословным и любвеобильным современникам как раз теми чертами, значение которых было осознано поколением позже.
Еще до столкновения с Бакуниным, как бы программируя это жизненное событие в тексте, Белинский конструировал свое романтическое Я в противопоставлении воображаемому оппоненту. Ненавистный Другой сочетал религиозность с асексуальностью: