Хмель
Шрифт:
– Если бы я знала, не говорила бы так в тот вечер.
– Пошто не говорила бы?
– Через меня на смерть-то пошел!
– Не чрез тебя, благостная, а от своей души. Места себе не находил. Сколь единоверцев загубил брыластый – умом рехнуться можно.
– Один ли он, брыластый, под царем проживает? Сколько их ходит с шашками да с ружьями? И стражники, и казаки, и губернатор с жандармами и чиновниками. Да мало ли их, кровопивцев! Одного брыластого убьешь – десять других будет. Спокон веку так, Михайла. Кабы всю крепость порушить: с царем, с алгимеями, со жандармами и помещиками,
– У единоверца Варламия Перфилыча. Он ишшо хлебом-солью потчевал, когда расправа шла. Помнишь? Старой веры держится, хоша и проживает при городе. Косторез знатный. Из Поморья такоже, как и мы. У него проживал и в болести мучился: черная оспа повалила. Мрут в Тобольске от оспы – кажинный день гробы тащат да воплем исходят. И меня скрутило. И всю семью Варламия Перфилыча. Дочка у нево померла и старуха. И я чуть не помер, осподи прости.
– Из-за меня сгинуть мог!
– Што ты, благостная! Это господь на Тобольск мор наслал, а ты на себя вину берешь. Кабы не ты, и я бы помер. Одной тебе молился, истинный бог. Как вроде ты святая.
– Не говори так, не говори! – испугалась Ефимия.
– Истинную правду глаголю. Вот, думаю, ежели благостная святое реченье вела, минует меня черная смерть. И стало так: минула. А дохтура те, окаянные, того и ведают – бороды стригут да головы оболванивают. И все лекарство. Иуды! За бороду я бы им башку оторвал.
– Вырастет борода-то, вырастет. Слава богу, сам живой вернулся.
– Конопатый я таперича. Образина-то – сам не зрил бы.
– Оспинка – божья щедринка, аль не знаешь? Прививная оспа – антиева печатка. Да неправда то! Ох, неправда! От черной оспы да от холеры – молитвами не спасешься. Не дай-то бог!
– Не дай бог, – ответно вздохнул Михайла и вдруг горестно промолвил: – Жить мне таперича вековечным вдовцом.
– Пошто так?
– Доля такая выпала. За конопатого разве приворотная перестарка пойдет аль какая порченая. К чему то мне? Один буду мыкаться да сам с собой аукаться.
Ефимия подошла ближе. Михайла уперся спиной в стену.
– Не зри меня, не зри! Хворь-то и к тебе пристанет.
– Не боюсь я ни хвори, ни смерти, Михайлушка. Чрез огонь и смолу кипучую прошла – мне ли убояться оспы? Дай обниму тебя, мученик праведный.
– Погоди, погоди, благостная! При свете али при солнце плеваться будешь. Легче умереть, чем экое пережить.
– Не в лице красота-то, а в душе, Михайла! Много я перетерпела в жизни за двадцать-то пять годов, а кабы ты не возвернулся к рождеству, ушла бы из общины. До каторги дошла бы к единоверцам и, чем могла, помогла бы им.
У Михайлы жар по телу, и в нот кинуло. Схватил бы Ефимию, обнял, да робость мешает.
– Спросить хочу: брыластого куда деть? Может, на моленье поднять всех, чтобы поглядели на иуду мертвого да проклятье наложили?
До Ефимии не дошло: брыластого? Какого брыластого?
– Да Калистрата-иуду. Мертвый токо. В тороках привязан.
– Исусе Христе! – перепугалась Ефимия. – Ты ли это, Михайлушка? Как ты осилил его?
– Тебе
– Господи! Как же ты, а?
– Неделю караулил алгимея. Иуда, запершись, сидел дома – черной оспы боялся, сатано. На молебствие в собор явится и скорее домой едет на санках. Выезд, как у архиерея. Сказывают: золотую цепь от Филаретова креста продал в казну, а крест архиерею ублаготворил, паскудник, и в милость вошел. Проживал в доме при ограде самого архиерея. Там и стукнул я ево. Булавой да по башке. Варламий Перфилыч булаву удружил. Конь не сдюжит удара.
– Исусе Христе! Михайлушка! Прости меня, что тогда посмеялась да робостью и тихостью укорила.
– За тот урок в ноги поклонюсь тебе, благостная. Как будто на свет в другой раз народился. Робким да тихим не проживешь, должно, алгимеи сожрут и кости на зубах перемелют. Такоже.
– Михайлушка! Михайлушка!..
– Как с брыластым быть, скажи?
Ефимия догадалась: искать будут в Тобольске Калистрата-Калиту и, чего доброго, явятся в общину. Если созвать всех единоверцев на моленье, а вдруг потом кто-нибудь проговорится, и Михайле тогда вечная каторга.
– Подумать надо, подумать! Ларивон и так спрашивал: как отвечать становому, если спрос учинит – все ли в общине? Как же быть-то, господи? Нельзя всех созывать на моленье – назовут тебя, и каторга будет. Как же быть-то, а? Чую: беда будет! Лучше бы ты его там бросил – пусть бы искали убивца в Тобольске. Ах, Михайлушка, что ты наделал? На себя черных коршунов накликаешь! Кто видел тебя, когда ты возвернулся в займище?
– Никто не зрил.
– Дай бы бог, если бы никто не зрил…
И как бы в ответ кто-то постучал в оконце. Ефимия подошла, прильнула к стеклу, присмотрелась, окликнула и услышала в ответ голос Ларивона.
– Ты, Ларивон?
– Я. Возле избы у тебя соловой привязан. Михайла приехал, или как?
– Иди в избу. Скорее. Дело есть.
Кому другому нельзя, а Ларивону можно сказать про кладь, навьюченную на солового жеребца.
Ларивон открыл дверь в избу и, не переступив порог, заговорил с оглядкой:
– Чаво тут? Али беда какая?
– Зайди в избу. Михайла возвернулся. Поговорить надо.
– Пошто огонь не вздули?
– Поговорим без огня. – И когда Ларивон вошел в избу, оглянувшись на Михайлу Юскова, Ефимия спросила: – Скажи, Ларивон, если бы в общину Калистрат заявился – живой или мертвый, как бы ты его встретил, алгимея?
– Исусе Христе! – испугался Ларивон.
– Говори!
– Огнем-пламенем сожег бы иуду! Через него погибель пришла и вся община сгинула.
– Тогда сверши волю свою. Михайла вон привез Кали-страта мертвого, а ты убери паскудное тело с земли, чтоб следов не было для станового со стражниками, когда они приедут в общину искать брыластого. И чтоб тихо было, слышишь. Не поднимай всю общину! Царские собаки спрос учинят, а вдруг кто скажет да назовет тебя. И тогда будут цепи и каторга.
Ларивон не сразу сообразил, что от него требует Ефимия. По когда Ефимия сказала, что Калистрат теперь мертвый и тело его навьючено на солового, обрадовался: