Холм грез. Тайная слава
Шрифт:
Глава 4
Через неделю Луциан снова посетил Каэрмаен. Он хотел внимательнее осмотреть амфитеатр, запомнить расположение старинных стен и оглядеть долину с высоты, чтобы яснее и во всех подробностях запечатлеть в памяти очертания окрестных холмов и покрытых темным ковром лесов. Теперь он проводил много времени в местном музее, где были собраны следы пребывания римлян в этих краях: его внимание привлекали осколки мозаичного пола, темно-золотые пиршественные чаши, причудливые формы первых в мире стеклянных стаканов, резные поделки из янтаря, флаконы для духов, хранившие память о густых пахучих притираниях, ожерелья, брошки, серебряные и золотые заколки для волос и прочие предметы туалета, принадлежавшие некогда римским матронам. Один из стеклянных флаконов, больше тысячи лет пролежавший в земле, сохранил в темной могиле все свое сияние и теперь переливался, словно опал, то призрачным отблеском луны, то бледным золотом в закатных лучах, то царственным пурпуром. Были здесь и большие глиняные кувшины для вина, и надгробные камни, и головы разбитых идолов, и совсем уж загадочные предметы, использовавшиеся некогда в таинственных ритуалах митраизма. Луциан внимательно изучал таблички, сообщавшие, где найдена та или иная вещь, и, если это было возможно, отправлялся туда. Он побывал на церковном дворе, на покрытой дерном лужайке и на старом кладбище у кромки леса. Он хотел прямо на месте чудесного открытия представить многовековую тьму, скрывавшую золото, мрамор или янтарь. Все это было ему необходимо для новой книги, и Луциан на какое-то время стал постоянным гостем пустынных и пыльных улиц Каэрмаена. Его частые визиты превратились в тревожную загадку для большинства обитателей
– Ах, какой прелестный старик!
– Как мило с его стороны, ведь это столько хлопот!
– Какое у него доброе выражение лица!
– Просто душечка!
– Доброе старое дворянство!
– Подлинный британский аристократ!
– И строгих правил к тому же. Если кто из служанок попадет в беду, тут же рассчитает!
– Опора церкви!
– Он распоряжается местами в двадцати приходах!
– Он голосовал за Закон об ограничении публично отправляемых обрядов!
– Десять тысяч акров – и ни пенни долгу!
Старый аристократ сально ухмылялся, бормоча себе под нос что-то типа: «Ага, тут есть хорошенькие девчонки. Та рыбонька в розовой шляпке совсем не плоха. Надо к ней присмотреться. Пожалуй, она даст фору самой Лотте».
Процессия медленно продвигалась вперед, сминая траву. Архидиакон ухватил за рукав мистера Диксона, и «подлинные британские аристократы» углубились в разговор о прегрешениях какого-то деревенского пастыря.
– Я едва могу в это поверить, – сказал мистер Диксон.
– Уверяю вас, тут не может быть никаких сомнений. Множество свидетелей. Он устроил процессию в Лланфианделе в воскресенье перед Пасхой и сам вместе с певчими обошел вокруг церкви, держа в руках ветку вербы.
– Какое неприличие!
– Епископ был так огорчен! Конечно, Мартин много работает, и все такое прочее, но это уж слишком. Сколько раз епископ говорил мне, что решительно выступает против процессий.
– Епископ прав, совершенно прав. Процессии противоречат духу Писания.
– Сами знаете, Диксон, – стоит только начать.
– Совершенно верно: я стараюсь не допускать ничего подобного в моем приходе.
– Вот именно. Такие вещи надо душить в зародыше. Мартин так непочтителен. Надо все-таки соблюдать приличия.
Процессия, соответствующая «духу Писания» и возглавляемая лордом Бимисом, тем временем достигла киосков и павильонов, и лорд Бимис объявил ярмарку открытой. Луциан сидел чуть поодаль на садовой скамейке, закрыв глаза и думая о своем. Он видел только мух – целый рой жирных мух, гудевших и хлопотавших над куском гнилого мяса, валявшегося на траве. Это зрелище никак не могло потревожить гармонию его снов, а сразу же после открытия ярмарки он поднялся и потихоньку побрел прочь, через поля, к пещерам, которые хотел изучить в тот день.
Обитатели Каэрмаена немало удивились бы, узнав подлинную цель его прогулок по городу и окрестным холмам: Луциан понемногу, но неуклонно стирал с лица земли современные прямоугольные жилища,
– Не может быть никакого сомнения в том, что именно здесь стоял храм Дианы во времена язычества, – заключил он.
Луциан выразил свое согласие и даже задал пару вопросов, вполне относившихся к делу. Но сдвоенная флейта все это время ласкала его слух, и раскидистый вяз отбрасывал густую пурпурную тень на мощенную белым камнем дорожку возле его виллы. Вот из сада вышел мальчик и зашагал вдоль рядов винограда, обрывая спелые гроздья, – виноградный сок струился по его обнаженной груди. Мальчик остановился возле девушки и открыто, не стыдясь солнечного света, запел любовную песню Сапфо. Голос его был глубок и богат, словно голос женщины, но при этом абсолютно лишен выражения – безупречный музыкальный инструмент, и только. Луциан пристально разглядывал мальчика, чье совершенное тело блестело на фоне темных роз и небесной синевы, словно яркий и сочный мрамор в сиянии солнечных лучей. Слова его песни обжигали пламенем страсти, но сам мальчик был равнодушен к их смыслу точно так же, как флейта – к мелодии. Девушка улыбнулась. Викарий пожал Луциану руку и пошел по своим делам, вполне удовлетворенный как собственными познаниями относительно храма Дианы, так и вежливым вниманием юноши.
– Нельзя сказать, что Луциан полный тупица, – сообщил мистер Диксон позднее своему семейству. – Он совершенно неотесан, но, пожалуй, вовсе не глуп.
– Ах, папа, ну разве он не дурачок? – откликнулась Генриетта. – Он же не может ни о чем разговаривать. То есть, я имею в виду, о чем-нибудь интересном. Говорят, будто бы он только и делает, что читает, но я своими ушами слышала, как он сказал, что ни разу в жизни не читал «Князя из дома Давидова» и «Бен-Гура». Это же подумать только!
Викарий не мешал сыну. Солнце по-прежнему дарило розам свой свет, и легкий ветерок доносил до ноздрей Луциана их аромат, смешанный с запахом виноградных гроздьев и листвы. Луциан стал прихотлив и разборчив в своих ощущениях. Откинувшись на подушки, обтянутые блестящим золотистым шелком, он пытался распознать странный «привкус» в доносившихся до него запахах. Примитивные суждения того времени, сводившиеся к фразам вроде: «Пахнет розами» или «Здесь где-то поблизости растет шиповник», – остались далеко в прошлом. Он знал, что современное восприятие запахов ни в какое сравнение не идет с изощренностью дикарей и примитивных народов. Отсталые аборигены Австралии различали запахи с такой тонкостью и точностью, что колонизаторы только рты раскрывали в изумлении, но, с другой стороны, чувства дикаря были всецело подчинены соображениям пользы. Луциан же, расположившись в прохладном портике и касаясь стопами гладкого мрамора, мог вжиться в запахи и различить в воздухе переплетения и контрасты тончайших оттенков и ароматов, складывающихся в гармоничную симфонию. Пятнистый мрамор тротуара хранил воспоминание о прохладных горах Италии; кроваво-красные розы, изнемогая от жары, наполняли воздух ароматом, таинственным и мощным, как сама любовь; густые испарения виноградника кружили голову. Охватившее девушку желание и невинность не созревшего еще отрока тоже казались Луциану отчетливо различимыми ароматами, изысканными и сладостными запахами мирры и бальзама, таявшими в воздухе так же легко и свободно, как благоухание роз. И все же какая-то странная примесь тревожила его обоняние, напоминая о терпких запахах леса. Наконец Луциан понял – этот запах шел от огромных рыжих сосен, росших за пределами сада. Их иглы разогрелись на солнце и дарили трудноуловимый летучий запах смолы, напоминающий фимиам, воскуряемый в отдаленном храме. Нежные заклинания флейты сливались с влажной и властной силой отроческого голоса, и Луциан задумался над тем, существует ли на самом деле различие между ощущениями слуха, зрения и обоняния. Глубокая синева неба, звуки песни, запахи сада – все это было лишь разными проявлениями одной-единственной тайны, а не самостоятельными сущностями. Он готов был поверить, что незрелость отрока и в самом деле является ароматом или что аромат дрожащих розовых лепестков превращается в благозвучное пение.
Песня смолкла, наступила томительная тишина. Мальчик и девочка прошли мимо, растворившись в густой пурпурной тени вяза, и Луциан снова погрузился в свои грезы. Мысль о том, что все ощущения суть лишь символы, а не реальность, всецело завладела им, и он принялся ломать голову над тем, как научиться превращать одно ощущение в другое. Быть может, людьми еще не был открыт целый материк, быть может, мы растрачиваем свои силы в поисках неважных или ненужных вещей. Современный гений занят всякими пустяками, вроде паровозов и телеграфа, – всеми этими приспособлениями, которые помогают людям общаться друг с другом. Но как бездарно такое общение! Хотя именно древние впервые впали в эту ошибку, приняв символы за реальность, которую они символизировали. А ведь важен не сам пир, но его идея – наедаться до тошноты, принимать рвотное, а потом снова наедаться, что так же глупо, как и говорить по телефону. Некоторые другие способы наслаждаться жизнью стоили в древности не дороже очередного узора для набивного ситца.
– Только в садах Авалона, – пробормотал Луциан, – царит подлинная наука наслаждений.
Он представил себе человека, способного жить одним лишь ощущением, человека, для которого любое прикосновение, звук, краска или вкус тут же превращаются в запах: целуя желанные уста, сей избранник слышит благоухание темной фиалки, а музыку воспринимает как утреннее дыхание роз.
Порой Луциан намеренно обращался к повседневной жизни – тем большим было наслаждение, которое он испытывал, вновь возвращаясь в свое убежище, в свой город и сад. В «нормальном мире» говорили о нонконформистах, об арендной плате и курсе акций, читали газеты, пили австралийское «бургундское» и предавались иным нелепым затеям. Заговорите с этими людьми о наслаждении, и они либо будут шокированы, либо решат, что вы имеете в виду оперетку, дешевое виски и бессонные ночи в дурной компании. К своему изумлению, Луциан обнаружил, что распутники гораздо скучнее праведников. Но самыми тошнотворными были все-таки те, кто проповедовал свободную любовь и называл свое свинство «новой моралью». Луциан спасался от них бегством и с облегчением возвращался в свой город, созданный для истинной любви. Подобно тому как, не ведая сомнений, метафизики утверждали, что осознанное бытие «я» определяет любое сознание, Луциан был уверен, что только в своей идеальной женщине он обретает себя: в ней и во имя ее творится на земле подлинная жизнь. Он знал, что Энни научила его колдовству, пробудившему к жизни сады Авалона. Ради нее отыскивал он чудесные тайны и проникал в самую суть человеческих ощущений. Да и что мог принести Луциан в дар своей возлюбленной, кроме чудесных грез, тайной, вымышленной жизни и истерзанного тела, покрытого шрамами добровольных жертвоприношений?