Холод пепла
Шрифт:
Вот уже много лет как я, возвращаясь из Арвильера, сворачивал с автострады и выезжал на национальную дорогу, чтобы избежать крутого поворота, где погиб мой отец. После аварии эксперты пришли к заключению, что он ехал со скоростью, превышающей сто тридцать километров в час, вместо положенных девяносто. Отец всегда ездил быстро и слепо верил в возможности своего ультрасовременного «мерседеса». Эксперты не нашли никаких неисправностей, однако все знали, что на этом повороте уже произошло несколько аварий со смертельным исходом. Можно было утешать себя этим и винить во всем злой рок…
Когда я думал об отце, в моей памяти всплывали скорее
Недели, последовавшие за смертью моего деда, и череда событий, сопутствующих ей, словно состарили меня. Не стоит ждать, что я сейчас составлю объективный список симптомов этого преждевременного старения. Это было смутное, но настойчивое ощущение, тем более неуловимое, что никогда прежде я не переживал подобных внутренних метаморфоз, если, конечно, не принимать в расчет то удивительное преобразование, которое я познал после смерти отца. Однако сейчас со мной происходили новые метаморфозы, поскольку я не чувствовал, что становлюсь новым человеком. Я оставался прежним, просто был более усталым, более подавленным, если не сказать впавшим в депрессию.
Неожиданно для самого себя я велел своим ученикам выучить этот прекрасный отрывок из романа Мишеля Лейриса «Возраст мужчины», который начинается следующими словами:
«Мне только что исполнилось тридцать четыре года, я прожил половину своей жизни».
Я часто спрашивал себя, не обращался ли Лейрис к статистике, чтобы определить возраст «равновесия», или же он опирался на глубоко личное знание собственного организма. Мне было тридцать два года, когда я начал спускаться с вершины.
Расставшись в тот вечер с Элоизой после ужина, я впал в мрачное настроение. Было ли это следствием кражи вкупе с тяжелыми думами о мерзких проектах нацистов, в которых Абуэло принимал участие? Или было связано с тем обстоятельством, что впервые за долгие годы по моей мужской гордости нанесли сильный удар и я с грустью расставался с женщиной, с которой провел несколько часов за деловым, как мне казалось, ужином?
Моя хандра приобрела неожиданный оттенок. Мне вдруг захотелось безмятежно наслаждаться жизнью, подобно людям, которые чудесным образом выжили после аварии и охвачены неистовством carpe diem, вызывающим головокружение.
Я решил буквально следовать призыву, украшавшему стену моей спальни, словно фронтиспис: не ворошить прошлое, оставить его далеко позади, убедить себя в том, что все происходившее в том поместье во время оккупации меня не касается, что я не несу ответственности за
Пасхальные каникулы подходили к концу. У меня накопилось множество работы, из-за которой я должен был бы остаться дома. И все же я отложил на потом подготовку к последнему предварительному экзамену, перестал думать о книге, для которой должен был кое-что написать, и решил уехать подальше от Парижа.
Этот отъезд я считал настолько срочным, что ночь после ужина с Элоизой показалась мне настоящей пыткой. Я долго не мог заснуть, задавая себе бесконечные вопросы, на которые у меня не было ответов. Наконец около четырех часов утра меня сморил сон, но только для того чтобы я погрузился в один из самых жутких кошмаров в своей жизни.
Я оказался в бывшей тюрьме, переоборудованной немцами в психиатрическую больницу, куда из лебенсборнов отправляли детей с различными дефектами. В допотопном зале, где проводились вскрытия, я увидел врача, похожего на Эбнера. На столе лежали тела новорожденных младенцев и маленьких детей, не старше двух лет. Рядом были разложены предметы, похожие скорее на орудия пыток, чем на инструменты судебно-медицинского эксперта.
— Что вы делаете? — с ужасом спросил я.
— Не будьте таким наивным, — ответил Эбнер, поправляя круглые очки. — Знайте, мы в совершенстве постигли науку о расах. И сейчас мы обязаны провести отбор. Не забывайте, о чем говорил Гиммлер: скоро нас, чистокровных нордических германцев, будет сто двадцать миллионов.
Эбнер схватил скальпель и занес его над телом одного из детей.
— Не трогайте его! — завопил я. — Вы и так причинили им много зла!
— Во имя науки, мсье Коше! Мы получили приказ вскрывать и анализировать тела, чтобы установить причину серьезных наследственных и врожденных болезней.
Дальнейшее я помню смутно. Я попытался покинуть тюрьму через лабиринт бесконечных коридоров и лестниц, до тех пор пока пробуждение не вырвало меня из этого ада.
В то же утро я набрал номер Жизель, который знал наизусть. Я часто ей звонил, когда не хотел обедать один в ресторане или когда меня не радовала перспектива провести выходные в унылом одиночестве.
Жизель работала на одного издателя с правого берега, который выпускал множество бестселлеров. Она, конечно, училась, но образованием и внутренней культурой не блистала. Жизель была наглядным примером феномена «воспроизводства элит», которым удавалось, в полном согласии с общепринятыми нормами, пристраивать своих членов на хорошо оплачиваемые теплые местечки, где не надо было надрываться. Я познакомился с Жизель, когда работал читчиком-корректором-негром на этого издателя, до того как перешел в лицей Феликса Фора и стал получать весьма неплохую зарплату преподавателя подготовительных курсов.
И все же Жизель обладала одним козырем, который у нее невозможно было отнять. Она отличалась поразительной, хотя и нетипичной красотой, которая, правда, нравилась далеко не всем мужчинам, и поэтому у Жизель было гораздо меньше воздыхателей, чем она того заслуживала.
Мне показалось, что Жизель была рада слышать мой голос. И она обрадовалась еще больше, когда я предложил ей съездить на несколько дней в Рим. Тем не менее она сделала вид, будто ей необходимо справиться со своим ежедневником, а потом лицемерно заявила, что, «несомненно», сумеет освободиться. Тогда я потратился на два билета «Эр-Франс» и забронировал номер в «Романико паласе», на улице Венето.