Холодная весна в Провансе (сборник)
Шрифт:
Собственно, там было два туалета, расположенных по обе стороны от входа в зал ожидания. На двери одного было написано – «сеньоры», на двери другого – «кабальеро». Высокий дородный идальго, очень похожий на Мстислава Ростроповича, прогуливался от одного туалета к другому, заложив руки за спину и водрузив их на свой вельветовый зад, по пути невзначай хозяйственным оком обводя пять скамеек в зале ожидания, не заблудился ли кто в поисках вверенного ему заведения.
Посетителям он вручал ключ от кабинки с солидным брелком, какой лет пятнадцать назад выдавали в роскошных отелях. При виде этого дракона, охраняющего вход в пещеру, Боря заробел
Зато из туалета мой муж, как охотничья собака – дичь, вынес и положил к моим ногам две сценки: высокий, обнаженный по пояс и заросший седой щетиной гранд, перекинув через плечо грязное и драное полотенце, брился перед осколком мутного зеркала. Потрепанные его брюки, нечто среднее между бриджами и женскими шальварами, болтались на тощих бедрах. Но рука с опасной бритвой была так тверда и изящна, так гордо откинута голова, так высокомерен взгляд... «Антоньо Торрес Эрредья, Камборьо сын горделивый...» Он вытер грязной тряпкой свежевыбритые щеки и еще несколько мгновений взыскательно и удовлетворенно всматривался в свое костистое лицо в осколке зеркала; и – священник, забежавший в туалет по мирской надобности. Деловито вошел, в руке – кейс, оглянулся, выбирая место. Наконец встал у писсуара, опустил кейс на пол и на мгновение задумался... (Может, молился? – предположил Боря)... И вдруг движением женщины взметнул сутану и, левой рукой придерживая ее на груди, довольно весело посвистывая, направлял струю правой.
Последней севильской картинкой были четверо монахинь, вошедших в автобус Севилья-Кордова. Одна была очень хорошенькая, с прелестной белозубой улыбкой. Другая, пожилая, почему-то держала гитару в чехле. И это было как-то несуразно, не шло ей никак, хотелось крикнуть – да отдай той, молоденькой, хорошенькой, отдай, пусть споет!
Автобус вырулил со стоянки, солнце пало на наши головы (никогда не могу высчитать, с какой стороны будет тень), и, оставив за собой мощеные слишком мелкой, неопознанной мной галькой улочки квартала Санта Крус, мы выехали на междугородную трассу.
3
Севилья ранит,
Кордова хоронит.
От Севильи до Кордовы – поля густо растущих подсолнухов, желто-черный веселый ковер пестрит вдоль шоссе, и среди этой ослепительной желтизны в глубине полей мелькают белые поместья под пегой черепицей, с крашенными синей краской железными ставнями...
Кордова – город, безусловно, мужского рода. И дело даже не в ощутимо трагическом напряжении, исходящем от беленых стен, глухо сжимающих пространство узких, испепеляемых солнцем улочек.
В торжественной белизне стен возникают то кованные железом деревянные черные ворота, то навесные кованые фонари. Под выступающим козырьком плоских крыш проложены трубы водостока, крашенные синей, зеленой, голубой краской. И – циновки на окнах, которые днем сворачивают, как молитвенные коврики.
Благородная сдержанность Кордовы отринет ваш праздный интерес и в отличие от зазывной и вечно подмигивающей Севильи отвергнет любое сочувствие.
Но сердцевина замкнутости –
Решетки! Такие арабески, такие кружева, такие невесомые узоры; столько изящества в железных ажурных вуалях, накинутых на входные порталы, словно гусиным пером решетки писаны или вышиты тончайшей иглой.
Войдешь, крадучись, в парадное и – обомлеешь: за волшебным кружевом, в колыхании зеленоватого, как бы подводного света – блеск фикусовых листьев, игра бликов на керамических плитках, на бронзовых блюдах и утвари, потаенное мерцание образов и лампад, в цвете изразцов – противоречивое, казалось бы, сочетание сияния со сдержанностью.
... И – непременный кропотливый бег воды в крошечных домашних фонтанах...
В Кордову я влюбилась сразу и бесповоротно. Бросалась от парадного к парадному, жадно приникала к решеткам, вглядывалась в замощение полов...
– Ну? – спрашивал откуда-то из-за моего плеча муж. – Наше?
– Похоже... – шептала я... – Но... нет, выложено слишком... «врассыпную»...
Как мне хотелось остаться здесь подольше, как было мало единственного дня, проведенного в этих двориках, тупичках и переулках, среди стен, увешанных цветочными горшками с яркой геранью...
И как странно, как нереально было – приехав из Иерусалима, стоять в маленькой старинной синагоге и разбирать на фризах стен фрагменты чудом сохранившихся изречений на иврите – обреченном и вечно родном языке, на котором так свободно говорят мои дети.
«Поставлю Ерушалаим во главу веселия моего...»
Неподалеку от синагоги в закутке переулка стоит, вернее, сидит бронзовый Маймонид. Загнутый носок его левой туфли блестит на солнце. Я вспомнила еще с десяток разбросанных по всему миру подобных, весело блестящих башмаков, рогов, носов и грудей, начищенных прикосновениями – «на счастье» – суеверных туристов.
Наверное, хороший памятник. В моем ташкентском детстве так – в чалме и халате – было принято изображать великого Ибн Сину и других, менее великих, персидских – Фурката, Низами, Аль-Хорезми... Эти изображения на обложках тетрадок, дневников и учебников претерпевали множество превращений: к ним пририсовывались рога, очки, курительные трубки и сигары. Наверное, Маймонид действительно носил халат и чалму, и вот эти туфли с загнутыми носами... Откуда этот внутренний протест из глубин колониального детства?
Вот оно что: застрявшие в ученической памяти кадры «узбек-фильмовских» шедевров. Бронзовый Маймонид, величайший еврейский философ и врач, был как две капли воды похож на узбекского актера, страшного пропойцу, в известном фильме времен моего детства игравшего осла (!) Ходжи Насреддина.
Человек пятнадцать туристов высыпали из-за угла и послушно обступили достопримечательность.
– Памятник Моисею Маймониду, известному еврейскому целителю и философу, – объявила на английском женщина-экскурсовод, похожая на меня гораздо больше, чем моя собственная сестра Вера. – Ярчайший представитель еврейской общины Кордовы – одной из самых богатых и блестящих общин, процветавших во времена кордовского халифата. Он прожил в Кордове первые тринадцать лет своей жизни, затем семья вынуждена была бежать... Существует поверье, что прикосновение к его туфле приносит счастье. Можете попробовать.