Холодное послание
Шрифт:
– Это нам два года твою унылую рожу видеть? Ужас…
– Да подожди, может, раньше вылетит, – махнула рукой девчонка, стоявшая в проходе. – Деревня же, куда ей в городской институт. Слушай, а чем от тебя пахнет? – вдруг спросила она и подергала точеным, чуть вздернутым носиком. – Правда, пахнет…
От Риты могло пахнуть сиреневым мылом, которым она вымыла утром голову, о чем она хотела сказать, но ее перебили:
– В сумке навоза прихватила, вот и пахнет. Деревня…
Прозвище «Деревня» приклеилось к ней почти сразу же. «Эй, Деревня, не садись сюда, испачкаешь лавку»; «Не трогай мои вещи, Деревня, у тебя руки потные»; «Деревня, если ты еще раз придешь в этом платье, не постирав его, мы напишем в деканат жалобу: воняет на весь кабинет!»; «Сейчас была в туалете, после Деревни, меня вывернуло!» Рита утыкалась глазами в книжку, строки расплывались, а под учебным столом она стискивала руки до боли в суставах. До слез эти пигалицы ее не доведут, твердила Рита про себя. А шутки становились все злее – если в начале семестра однокурсницы просто
Это происшествие сильно подорвало ее нервы. Новый год она провела, уткнувшись лицом в стену; Сурика не было дома, он уехал с друзьями и вернулся только второго января, с царапиной на лице, пьяный и раздобревший. Он вытащил бумажник, швырнул сестре на кровать несколько купюр и сказал: «С праздничком! Иди купи себе шмоток и мазилок, а то на тебя смотреть страшно». Рита аккуратно прибрала купюры и положила в тумбочку. На хозяйство. Все-таки новогодняя неделя, хочется себя побаловать вкусной едой, может, даже купить шампанского. А вещи… зачем они ей.
Сурик к сестре относился странно. Совершенно не уделяя ей внимания, он тем не менее ухитрялся проверять ее успехи в институте и нещадно орал, когда у Риты были плохие оценки. Никакие доводы насчет ее травли со стороны однокурсниц Сурена не убеждали.
– Они тебя травят?! – выкатив глаза, кричал он. – А ты отвечай! А ты отвечай, овца! Что ты сидишь и ждешь, пока об тебя ноги вытрут, а?! А ты возьми – и вломи им, насри там на стол! Сука, ну не мне же с малолетними бабами разбираться?! Не будь овцой! Не будь овцой! Повтори, что я сказал?!
– Не будь овцой, – покорно повторяла Рита, глядя себе под ноги. Она очень не любила, когда брат начинал орать.
– А сейчас ты кто?!
– Я?
– Ты, ты, ты кто сейчас?! Ты – овца! Повторяй!
– Я овца.
– Так не будь овцой!! Повторяй!!
Рита повторяла. Наоравшись, Сурик несся в ванную, засовывал голову под холодный кран и долго фыркал, остужаясь; Рита в это время на скорую руку готовила ему перекусить. Выйдя из ванной, Сурен плюхался за стол и начинал есть, поматывая головой. В такие минуты ему хотелось поговорить.
– Ты пойми, – с набитым ртом объяснял он, подцепляя на вилку макароны, – в этом мире если ты будешь слабаком, тебя сожрут. Лучше ты сукой будешь, но живой сукой, чем слабаком. Если ты не можешь, как я – строить всех, тогда стучи. Всем на всех стучи, как крыса, изворачивайся. У вас, у баб, еще херовее, чем у нас. Тебе не стремно самой? А? Че молчишь? Не стремно?
– Мне не нравится, – соглашалась Рита, – но я сделать ничего не могу. Их же много.
– Да и хер с ними, что много! А ты – как волчара на охотников, их тоже много, но волк, сука, их дразнит, и убегает, и грызет из последних сил! А ты не грызешь, не кидаешься, не мычишь, не телишься. Овца! Не будь овцой!
Рита послушно кивала, собирая тарелки. Как объяснить брату, что не в ее возможностях грызть и кидаться? Что ей просто хочется покоя, но никак не мести однокурсницам? Как сказать, что ей страшно идти на факультет, потому что травля начнется вновь? Он и не поймет, что неделя новогодних каникул для Риты – как избавление.
Но вернуться домой было бы невозможно. Дома царил Ад, и его князем был отчим Риты и Сурена.
Он появился в жизни матери после страшной истории с абортом: мама Риты, ветеринар по образованию, за большие по ее меркам деньги взялась делать подпольный аборт дочери председателя колхоза. Та могла бы и в клинику со своими возможностями лечь, но испугалась гнева отца – вдруг узнает. Дочь председателя с величайшими осторожностями, под покровом ночи, пробралась в сарай, где Ритина мать держала свиней, и там, при неровном свете керосиновых ламп, ей была сделана «чистка». Девочка умерла к утру в страшных мучениях, кровь из нее хлестала, как из перерезанной свиной шеи, она кричала так, что, казалось, вся округа должна слышать; ополоумевшая
Олежа отличался тремя качествами: он очень много пил, нигде не работал и получал удовольствие от страданий других людей. Последнее открылось Рите в ту ночь, когда протрезвевший сосед зажимал ладонью рот умирающей девочке: такое упоение было у него в глазах, так он смотрел на предсмертные корчи, да еще и вторую руку прикладывал к ширинке, что Риту чуть не вырвало. И вот, все свои свойства характера сосед перенес в их семью.
Он ежедневно бил мать – кулаками, если падала, то ногами; мог ударить стулом, швырнуть в нее тарелкой. Однажды взял нож и стал пилить ее большой палец; мать завопила, и тогда он ударил ее чуть ниже ключицы, схватил за волосы и выволок в зал, где стал бить ногами по ребрам. Он сломал ей тогда три ребра с левой стороны, но тут набежали соседи и оттащили Олежу. Милиционерам мать сказала, что упала в подвале. Она безумно боялась, что он скажет правду о председательской дочке и ей придется отбывать наказание; Олежа пользовался этим на всю катушку. «А что, если я расскажу, как ты ее убивала? – задумчиво говорил он, разглядывая мать. – Расскажу, как она плакала, корчилась… а ты не помогала ей, нет, ты быстрее вытирала кровь! Уничтожала улики! Я отсидел свое – признаюсь в самооговоре, меня реабилитируют, а ты сгниешь в лагере». Мать холодела при одной мысли о том, что окажется на зоне, и во всем потакала своему сожителю, который и бил, и насиловал ее, и жил за ее счет.
Еще Олеже нравилось трогать Настю и Филиппа. Он сажал их на колени, гладил, целовал, а потом прижимал их ладошки к своим грязным брюкам. Дыхание его становилось быстрее, глаза заволакивало пеленой. Рита несколько раз силой уводила младших братика и сестричку от отчима, но она не все время была дома; однажды она вернулась пораньше с уроков и увидела, что Олежа купает в тазике голенькую Настю. Она подскочила к ним и залепила Олеже оплеуху, после чего вытащила Настю из таза и стала укутывать в полотенце, но тотчас была свалена с ног мощнейшим ударом. Рита упала, а Олежа вне себя от ярости принялся избивать ее, целясь по наименее защищенным местам, а потом приподнял ее голову за волосы и несколько раз стукнул лицом об пол. Он сломал Рите нос и выбил два зуба.
Мать упросила ничего не говорить в милиции…
Органы опеки и попечительства в районе бездействовали. Семья была поставлена на учет как неблагополучная – из-за судимости Олежи, из-за проживания на черте бедности, но никак не из-за отношения к детям. Рита исправно ходила в школу, пряча синяки, Сурик был совершеннолетним и, пропадая неделями в райцентре, дома не показывался; Настя и Филипп ходили в садик, чистые, умытые, но забитые, как дикие звереныши. В садике Филипп боялся воспитателей и кусался; его записали в «группу риска» и ежедневно наказывали. Настя после общения с отчимом стала писаться во сне, и в садике ей запрещали обеденный сон, выгоняли на веранду – никому не хотелось перестилать простыни. А дома растерявшая половину зубов, постаревшая, седая мать все так же умоляла детей не говорить плохого об Олеже: «Все-таки он взял на себя мою вину…»
Рита уже тогда думала о том, что ранее судимому садисту, пропойце и твари, Олеже ничего не стоило взять вину на себя: два года колонии для него – еще один «лучик» в тюремной наколке-«солнце», еще один этап. Мать отпустили бы из зала суда; учитывая положительные характеристики и двух малолетних детей, государство не применило бы суровой санкции. Но мать выбрала быть донором пауку, для которого двухлетняя отсидка – и не отсидка вовсе, а «прогулка за колючку», как Олежа сам говорил в подпитии. Она выбрала быть донором и принесла в жертву не только себя, но и своих детей…