Холокост в Крыму
Шрифт:
Цыгане прибыли толпами на подводах к зданию Талмуд-Торы, недалеко от моей квартиры. Они зачем-то высоко выставили какой-то зеленый флаг (символ магометанства) и во главе своей процессии посадили муллу. Цыгане стараются уверить немцев, что они не цыгане, некоторые выдают себя за татар, другие — за туркмен. Но протестам их не вняли и посадили их в большое здание.
Ползут зловещие слухи, что всех явившихся по приказу расстреляют. И все-таки русские люди не избегают евреев и теперь. Уже две недели я провожу у Розенбергов весь день, уходя домой только обедать и на ночь. Моя тревога растет. Слухам о предстоящем расстреле я не верю, но невольно берет оторопь от проявляемой немцами жестокости,
Что они не считают русских полноценными людьми — это они доказали и различными приказами (за одного убитого немца — расстрелять без суда и следствия пятьдесят русских), и личным бесцеремонным, нахальным и грубым отношением с нами.
Каждый день я слышу, что в учреждениях, на предприятиях, на разных работах немцы по малейшему поводу и даже без повода, по настроению, занимаются мордобоями, бьют и плетками. Бьют и офицеры, и солдаты, и начальники работ и предприятий. Они — люди, мы — животные, вывод такой: нас можно бить, и ... нас можно как животных и убивать. Но я гоню от себя такие мысли.
Предстоящая евреям высылка, при жестоком обращении немцев, грозит многим из них гибелью. Я думаю об Иосифе Альберте: что, если погибнет этот 12-ти летний мальчик, обещающий в будущем проявиться гением? С какой радостью я употребил бы все старания, чтобы спасти его. Но куда я его дену, я и сам занимаю только угол в чужой квартире.
8.XII.41 г.
Вчера, когда я писал свои записки, а семья укладывалась спать, раздались оглушительные удары прикладами в нашу дверь. Спрятав трясущимися руками свою тетрадь в наволочку подушки, я бросился к двери и крикнул: «Кто там?» Грубый голос ответил.
Думая, что наше спасение, быть может, зависит от немецкого языка, я спросил по-немецки: «Есть у вас приказ?» Голос сразу стал мягче, и немец ответил уже как бы извиняющимся тоном, что приказ есть у капитана. Я сказал: «Мы спим, но сейчас откроем дверь». За дверью произошел какой-то разговор, и тяжелые шаги удалились.
Бросаясь к двери, я крикнул семье: «Немедленно укрывайтесь и спите». Теперь же, предполагая, что немцы пришли с облавой на партизан, что они уже делали в других дворах, и боясь, что нас заберут как заложников, а может быть, и погонят на казнь, я велел семье одеваться потеплее и захватить с собой деньги: может быть, мы ночью как-нибудь удерем.
Во дворе всех жителей построили в две шеренги. Я попытался еще говорить по-немецки, но бывший с немцем переводчик-немец, знакомый мне по психбольнице, оборвал меня: «Вы много разговариваете. Зачем вы требуете какой-то приказ? Не видите разве, что это военный отряд. Господа офицеры действуют по данной им инструкции».
От господ офицеров несло сильным запахом коньяка. Нас долго устанавливали и несколько раз пересчитывали. Я стал рядом с Сережей, рассчитывая, что в случае отбора немцами по счету на расстрел, если счет упадет на Сережу, я толкну его назад и выступлю вместо него, или заслоню его собой от выстрела, или подтолкну его к бегству, или, наконец, окажу ему моральную поддержку. Сережа, напротив того, старался, чтобы члены нашей семьи были разобщены, в надежде, что, авось, счет по выбору не упадет на нас.
Наконец нас установили. ... Затем немцы объявили нам через переводчика, что в городе убит партизанами один немец. ... Нам было объявлено, что за укрывательство не прописанных лиц нас могут казнить. Затем, в каждую квартиру заходили по два немца с обыском,
Мне известно, что многих жителей, особенно на окраинах, после таких облав немцы забирали, — мужчин, женщин, детей, стариков, эти люди бесследно исчезали, т.е. их казнили. Мы живем в постоянном страхе, беспомощные, вне всяких законов, приравненные к животным. Жизнь наша зависит от прихоти немцев.
... 9.XII.41 г.[87] был объявлен приказ собраться остальным евреям с припасами на четыре дня. К Розенбергам приказ пришел при мне. И Розенберги, и я были потрясены. При Анне Соломоновне мы старались быть спокойными, обсуждали этот приказ как обыкновенное военное мероприятие. Но когда она вышла в коридор, я в порыве сострадания обнял Рувима Израилевича, он кинулся в мои объятия, и мы крепко расцеловались, не произнеся ни слова.
Едва Анна Соломоновна вошла в комнату, мы начали спокойно обсуждать положение. Рувим Израилевич проявил мужество и стойкость. Он очень нежно относился к жене, успокаивал ее страхи, серьезно разрабатывал планы — как я буду следить за их высылкой, оба они давали мне поручения, смысл которых не укладывался тогда в моем сознании. Не так вели себя их соседи — они постоянно прибегали к Розенбергам, прося у них поддержки и помощи на время предстоящей эвакуации.
Настал последний день, 10.XII. В два часа дня я провожал своих друзей. В их квартире собрались какие-то женщины, которым Анна Соломоновна раздавала вещи на хранение и в подарок. С тремя громадными тяжелыми узлами мы двинулись к указанному в приказе пункту, бывшему Дворцу труда.
Шли пешком человек десять евреев со звездами, я и какая-то русская женщина. Анна Соломоновна настолько ослабела, что не могла нести свой узел, и Рувим Израилевич взвалил его себе на свободное плечо. Я нес чемодан. Встречные русские женщины плакали, причитали, обнимали и целовали Анну Соломоновну и говорили: «Дай Бог вам остаться живыми». Я думал, что это знакомые Розенбергам люди, но Анна Соломоновна сказала мне, что она их не знает. Только русские люди могут так тепло выражать свое сочувствие чужим и даже незнакомым людям. Таких сочувствовавших, причитавших, целовавших и обнимавших нас (в том числе и меня, чему я не противился) попадалось на пути все больше. Некоторые даже крестили нашу группу.
И только теперь, видя слезы встречных и слыша их благословения, я прозрел. Я понял, что провожаю своих друзей не в дорогу для эвакуации, а, может быть, на смерть. Может быть! Но как узнать это наверное? И вот я сделал то, за что упрекаю себя, как только вспоминаю события тех дней: я не довел Рувима Израилевича и Анну Соломоновну до места назначения. Я распрощался с ними на Советской улице, объяснив, что я пойду хлопотать о них перед германскими властями. Они не протестовали, может быть, даже и обрадовались. Мы обнялись, и я побежал с кошелкой в руках в комендатуру. Чемодан взял мальчик-армянин — сосед, который проводил их до самого места назначения.
В комендатуру меня не пускали. Я спорил, кричал. Наконец, меня пропустили. «Для чего собирают евреев? Что будут делать с ними?» — спрашивал я. Переводчик в немецкой форме спросил меня: «Кто вы такой?» Несмотря на волнение, я сообразил, что должен придать себе значение и ответил, что я русский дворянин, профессор. «Какое Вам дело до евреев?» Я выкрикнул: «Среди них мои друзья, Розенберги. Я предлагаю за них поручительство — прошу отпустить их со мной». И я добавил: «Ходят слухи, что евреев будут уничтожать, я не могу этому верить. Я не верю тому, что культурные германцы уничтожают невинных людей, прошу опровергнуть этот навет на германскую нацию».