Homo Фабер
Шрифт:
Вертолет был готов к старту.
У меня уже не хватило времени перечитывать письмо, я только успел сунуть лист в конверт и сдать его. Потом я глядел, как стартует вертолет.
Постепенно все мужчины обросли щетиной.
Я тосковал по электричеству...
В конце концов все это осточертело; собственно говоря, это было просто неслыханно, настоящий скандал; подумать только, всех нас - сорок два пассажира и пять человек экипажа - до сих пор не вызволили из этой пустыни. А ведь большинство летело по срочным делам.
Как-то раз я все
– А она еще жива?
– Кто?
– спросил он.
– Ганна, его жена.
– А...
– Вот и все, что я услышал в ответ.
Он явно думал только о том, каким ходом парировать мою атаку (я разыгрывал гамбит), да при этом снова засвистел - а свист его меня и так раздражал, тихий свист без всякой мелодии, похожий на шипение какого-то клапана, совершенно непроизвольный, - и мне пришлось еще раз спросить:
– Где же она теперь?
– Не знаю, - ответил он.
– Но она жива?
– Я полагаю.
– Ты этого точно не знаешь?
– Нет, - сказал он, - но полагаю, что жива.
И он повторил, как свое собственное эхо:
– Полагаю, что жива.
Наша партия в шахматы была для него куда важнее.
– Быть может, все уже упущено, - сказал он после длительной паузы. Быть может, все уже упущено.
Это относилось к шахматам.
– Она успела эмигрировать?
– Да, - сказал он, - успела.
– Когда?
– В тридцать восьмом году, - сказал он, - в последнюю минуту.
– Куда?
– В Париж, - сказал он, - а потом, видимо, дальше, потому что два года спустя и мы вошли в Париж. Кстати, это были лучшие дни моей жизни! До того, как меня отправили на Кавказ. Sous les toits de Paris [под крышами Парижа (фр.)].
Больше мне спрашивать было нечего.
– Знаешь, - сказал он, - мне кажется, если я сейчас не рокируюсь, мое дело дрянь.
Мы играли все с меньшей охотой.
Как потом стало известно, восемь вертолетов американской армии трое суток прождали у мексиканской границы разрешения властей вылететь за нами.
Я чистил свою машинку. Герберт читал.
Нам оставалось только одно - ждать.
Что касается Ганны...
Я ведь не мог жениться на Ганне; я был тогда, с 1933-го по 1935 год, ассистентом в Швейцарском политехническом институте, в Цюрихе, работал над своей диссертацией ("О значении так называемого максвелловского демона") и получал триста франков в месяц, о браке и речи быть не могло, хотя бы из-за материальных соображений, не говоря уже обо всем остальном. И Ганна меня ни разу не упрекнула в том, что мы тогда не поженились. Я ведь был готов. По сути, это сама Ганна не захотела тогда выйти за меня замуж.
Решение изменить маршрут, прервать деловую поездку и махнуть в Гватемалу только затем, чтобы повидаться с другом юности, - это решение я принял на новом аэродроме в Мехико, причем в самую последнюю минуту; я стоял уже у барьера, начиналась посадка, я еще раз пожал руку Герберту и попросил его передать от меня привет брату, если
– Your attention, please! Your attention, please! [Прошу внимания. Прошу внимания! (англ.)]
Лететь надо было снова на "суперконстэллейшн".
– All passengers for Panama - Caracas - Pernambuco... [все пассажиры, следующие рейсом Панама - Каракас - Пернамбуко... (англ.)]
Мне было просто противно снова садиться в самолет, снова пристегиваться ремнем; Герберт сказал:
– Старик, тебе пора!
Во всем, что касается служебных дел, меня считают человеком очень добросовестным, чуть ли не педантичным; во всяком случае, мне никогда еще не случалось из прихоти затягивать деловую поездку, а тем более менять маршрут, но час спустя я уже летел с Гербертом.
– Ну, старик, - сказал он, - это ты здорово придумал!
Сам не знаю, что на меня нашло.
– Пусть теперь турбины меня подождут, - сказал я, - мне не раз приходилось ждать турбины, пусть теперь они меня подождут.
Конечно, так рассуждать нелепо.
Уже Кампече встретил нас зноем - солнце в мареве, липкий воздух, вонь гниющих болот; а когда вытираешь пот с лица, то кажется, что сам воняешь рыбой. Я не сказал ни слова. В конце концов перестаешь вытирать Пот, сидишь с закрытыми глазами, дышишь, не разжимая губ, прислонившись головой к стене и вытянув ноги. Герберт был совершенно уверен, что поезд идет каждый вторник - так по крайней мере черным по белому значилось в путеводителе, привезенном из Дюссельдорфа, но после пяти часов ожидания вдруг выяснилось, что мы приехали не во вторник, а в понедельник.
Я не сказал ни слова.
В гостинице есть хоть душ и полотенца, пахнущие, правда, камфарой, как, впрочем, всегда в этих краях; а когда стоишь под ослизлой от сырости занавеской, на тебя падают какие-то жуки длиной в палец; я их сперва топил, но спустя некоторое время они вновь выползали из стока, и в конце концов мне пришлось давить их пяткой, чтобы спокойно принять душ.
Ночью мне снились эти жуки.
Я решил бросить Герберта и улететь на следующий день назад - в полдень был самолет, а что до товарищества...
Я снова почувствовал, что у меня есть желудок.
Я лежал совершенно голый.
Всю ночь стояла невыносимая вонь.
Герберт тоже лежал совершенно голый.
Кампече как-никак все же город, населенный пункт, где есть электричество, так что можно побриться, есть телефон; но на всех проводах там сидят рядком грифы и ждут, пока не сдохнет с голоду собака, или падет осел, или зарежут лошадь, и тогда они слетают вниз... Мы подошли как раз в тот момент, когда они рвали на части кучу внутренностей - целая стая черно-фиолетовых птиц с кусками окровавленных кишок в клювах; их ничем нельзя было спугнуть, даже машины они не боялись, просто перетаскивали падаль подальше, не взлетая, а только перепрыгивая с места на место, и все это - посреди базара.