Хор мальчиков
Шрифт:
«Как пришла, так и ушла», — потом убеждал он себя в течение многих лет, не сумев скоро разлюбить эту девочку, героиню своего курортного романа, в подробности которого не посвятил никого.
Отдыхая как-то в Паланге, в свои довольно ещё молодые годы, Свешников с другом ранним утром набрели на маявшихся на крылечке квартирного бюро двух премиленьких девушек. Трудности тех были обыкновенны — чужой город, напрасные поиски ночлега, предложения мифических комнат, будто бы освобождающихся через сутки, неизбежность ночёвки в парке, а тогда уж, скорее всего, и на погранзаставе, — и молодым людям, хотя и постеснявшимся поинтересоваться перипетиями уже прошедшей ночи, после некоторых стараний удалось будто бы невероятное: уговорить подружек на сей раз переночевать у них. Бросили жребий, и Дмитрию досталось принимать у себя меньшую — как раз ту, которую он и сам пригласил бы, доведись выбрать.
Когда на следующее утро обе пары сошлись в столовой, Свешников нашёл друга мрачным после ночи, проведённой в уговорах и борьбе, и постарался унять ликование в голосе, объявляя, что вторая девушка может больше не искать себе койку.
Нечаянный медовый месяц Дмитрия и Юлии пролетел слишком быстро, словно
Дмитрий Алексеевич, не посвятив знакомых, даже самых близких, в подробности, везде представлял Юлию своей женою; будем и мы называть их супругами, тем более что и они сами считали так совершенно искренне. Как водится, они пока не наблюдали часов — но не только из-за особенной своей влюблённости, а оттого ещё, что этому мешали всё те же посторонние силы, нагружая безалаберными хлопотами. Время теперь текло не быстрее и не медленнее обычного — ему попросту был потерян счёт. Немногие месяцы их совместной жизни позже, при возвратном взгляде, виделись Свешникову сжатыми в плотный, сырой комок; немногими ж они стали из-за разницы молодых людей в возрасте, совсем небольшой, как в другой половине жизни, уже старея, с каждым годом всё уверенней утверждал Дмитрий Алексеевич, однако тогда оказавшейся чрезмерной и сыгравшей дурную роль; такую и в самом деле можно попросту не заметить, если одному из пары шестьдесят, а другой — ровно полвека, но такая же разница вопиет о расхождениях во всём, когда им двадцать восемь и восемнадцать.
Молодому учёному, увлечённому работой и своей диссертацией и оттого считавшему, что жизнь этим и хороша, было невдомёк, что подруге может хотеться чего-то иного; ей же хотелось вечеринок, танцев нарасхват или, на худой конец, хотя бы песен под гитару у костра. Но Свешников к танцам в студенческих клубах, куда прежде рвался ради новых знакомств, теперь стал относиться с понятным равнодушием. «Да что там, на танцульках? — искренне удивлялся он, кивая при этом на шкаф, в котором хранилась отменная коллекция джазовых записей. — Слушать лабухов-самоучек?» На этот же шкаф указывала и Юлия, если муж звал её в консерваторию. Конечно, он старался как мог, и кто знает, быть может, всё и наладилось бы через несколько лет, если б именно начальная тщетность стараний не наводила на неотвязные грустные мысли, а те, в свою очередь, болезненно не тяготели бы лишь к теневым сторонам предметов. Так ему постепенно открылись некоторые обстоятельства, которые он вполне мог бы предвидеть, да оплошал, пребывая в известном ослеплении.
Друзей Свешникова Юлия находила тусклыми и заносчивыми, а если в доме собиралась образовавшаяся удивительно скоро компания её сверстников (реже — сверстниц), тогда уже он сам томился и чувствовал себя неловко, положительно не зная, как с теми обращаться; жена его, однако, знала, и ему всё меньше нравилась непринуждённость её отношений с юношами, становившимися завсегдатаями (тут он строил самые разные предположения). Лучше всего, считал Свешников, молодожёнам было бы всегда оставаться вдвоём, и не видел (а если видел, то словно бы — близорукими глазами, различающими лишь прекрасно размытые контуры да пушистые огоньки), что Юлия больше не радуется его обществу, всё чаще скучая и раздражаясь и любовью мужа к чтению, и его работой, требовавшей не одних урочных, но и ночных, принадлежащих семье часов; увидев же наконец кое-что, он долго не понимал, что такая раздражительность вызвана не его собственными промахами, а какой-то её, Юлии, скрытой виною перед ним. Гости между тем раз от разу наглели, и кое-кому приходилось даже и напоминать о существовании определённых правил, но до скандалов не доходило, а последующие, наедине, мимолётные вспышки Юлии относились непременно к чему-то другому и оказывались вполне объяснимы, так что Дмитрий, почти обманутый этой достаточно обыкновенною жизнью, не переставал ждать, что они, не просто влюблённая, а наконец — супружеская пара — когда-нибудь притерпятся друг к другу; впереди были десятилетия. В действительности у них не оказалось и года: вернувшись однажды поздней весною из командировки, он обнаружил записку на столе и пустые полки — в шкафу.
«Как пришла, так и ушла», — долго потом сокрушался Дмитрий, как будто предпочёл бы разоблачения, баталии, а следом — и мелкую месть неизвестно за что.
Потянувшиеся затем холостяцкие годы Свешников не назвал бы пропавшими зря: вернув себе право распоряжаться временем (если только им вообще можно распоряжаться), он теперь мог не спешить всякий вечер домой, а засиживался, сколько заблагорассудится, в лаборатории, да и дома тоже либо работал в своё удовольствие, либо читал допоздна. Странным образом у него стало даже больше свободного времени, чем до женитьбы. Вместе с тем холостяцкой жизни пристало быть холостяцкой во всём, и хотя уход Юлии казался Свешникову настоящей утратой (а может быть, именно поэтому), он, поддаваясь уговорам друзей, скоро перестал чураться их простых развлечений. Поводов для добрых пирушек искать не приходилось; не секрет, однако, что как раз в отсутствие женщин и заводятся, распаляя участников, разговоры о них, начинаясь с воспоминаний о былых победах и доходя до сетований по поводу этого самого отсутствия. В их случае сетования бывали столь искренними и пылкими и повторялись так верно, что с течением времени за столом стали неизвестно
«Выходит, это и в самом деле счастье, что мы разошлись так скоро», — соглашаясь с друзьями, говорил себе Свешников, тоскуя вместе с тем по Юлии. Счастье было, однако, не в скорости, а в том, что его супруга упорхнула так же легко, как и появилась, не разорив гнезда. Школьные приятели на традиционном мальчишнике в один голос зашумели: «Тебе, старик, повезло. Не то секли бы тебя сейчас, как Васисуалия, на кухне в какой-нибудь замызганной коммуналке», — сойдясь на том, что в нашу бессовестную пору настоящий исход дела объясняется либо чрезвычайным легкомыслием Юлии, либо чрезвычайным же её благородством. За благородство и выпили, а коль скоро разговор зашёл о браках, удачных и нет, то следующий тост провозгласили за отсутствующих членов общества, в первую очередь — за саксофониста Зубови-ча, женившегося удачнее всех прочих; прочих — кроме Свешникова, у которого теперь появился шанс догнать и перегнать: мол, побаловался — и хватит («ах, девушки из предместья, лучший плод, высокий класс»), и коли первая жена преподала добрый урок, то уж во второй раз следовало не оплошать и расписаться с толком. Выпили и за это, но либо без особого чувства, либо недостаточно, оттого что Свешников и во второй раз женился было безо всякого проку, так что даже долгое время прожил с супругою врозь (к обоюдному, впрочем, удовольствию), и лишь к старости этот бестолковый брак вдруг нечаянно обернулся как раз тем, для чего не заключался, но о чём, дурачась, толковали нетрезвые бывшие одноклассники — небывалой возможностью перемещения в пространстве.
* * *
Первая жена обидно упрекала Свешникова в домоседстве, но он не возражал вслух, оттого что обнаружить обратное всё равно не выпадало случая: слишком мало нашлось мест, которые они могли бы посещать вместе и с обоюдным удовольствием, а коли так, то и выходить из дому было нечего. У неё были основания вообразить, что после развода бывший муж вообще не будет покидать свою лабораторию, в действительности же получилось так, что он, удивляясь сам себе, как изголодавшийся, набросился на запретные плоды: пропадал у друзей, которых Юлия не терпела, ходил и на концерты, и на модные спектакли (хотя к театру относился прохладно), и в кино, которого был большой любитель — при всей трудности отвечать этому званию в постные времена, когда сколько-нибудь заметные фильмы почти не попадали в прокат. Единственное, что оставалось простому, не имеющему связей люду, это ждать фестивалей, случавшихся раз в два года, да редких недель заграничного кино — и тогда уже рваться на любую картину — без разбору, наугад, не ведая, кто в мире что и зачем снял, написал, нарисовал. Однажды, на итальянской неделе, Свешников, купив билет с рук буквально на ходу, продираясь через толпу перед дверьми, даже не успел узнать, что за фильм ему покажут. В зал он попал, когда титры уже прошли, и теперь только и оставалось, что справиться у молодого человека в соседнем кресле. Тот бросил, с досадою на помеху: «Феллини», чем было сказано всё, — было бы, когда б начавшаяся картина так резко не отличалась от тех трёх феллиниевских, которые Дмитрию Алексеевичу когда-то повезло видеть, — он не поверил соседу и чем дольше смотрел, тем меньше верил. Потрясённый в своё время историей одержимой Джульетты, он тогда же придумал, что она непоправимо, но счастливо изменила его психику (возможно, так и случилось), и потом не раз повторял это эффектное утверждение, которое нельзя было ни проверить, ни доказать. Того ж он ждал и от других, сделанных той же рукою, вещей — и будто бы не ошибался, однако нынешняя притча явно выпадала из начатого было ряда.
Потом ему долго ещё вспоминались оркестровый галоп и хриплый голос дирижёра, будто списанный с немецких хроник предвоенных лет. Сюжет вскоре уложился в уме в несколько фраз, и Дмитрий Алексеевич только так, немногими словами, и пересказывал картину своим знакомым; это выходило неубедительно, но не мог же он сказать: «Иди и посмотри», — потому что идти было решительно некуда.
Изъяны, однако, находятся во всяком порядке, и однажды Свешников не поверил своим глазам, найдя название этого фильма на афишах очередного фестиваля. Теперь он не успокоился бы, не посмотрев ещё раз — нет, не на дирижёра оркестра, а на флейтистку, так до сих пор и не угадав, какую черту самого автора отражает её образ.
К флейтисткам он всегда питал слабость, на симфонических концертах непременно выискивая взглядом девушку с дудочкой и тогда, вопреки воле композитора, слыша её лучше прочих. Он справедливо полагал, что выбор инструмента редко бывает случайным, а обыкновенно зависит от черт самого выбирающего, более того — потом исподволь эти же черты и усугубляет, и девочка, обучающаяся в скрипичном классе, станет в конце концов иною, нежели её сверстница и подружка, выбравшая, допустим, кларнет. Его собственный выбор бывал таков, что женщинам, какие ему нравились, подходила именно флейта — неважно, умели ль они играть.