Хороший Сталин
Шрифт:
Что стало бы со мной, не поскользнись я, не ведая того, на Шестове? Остался бы в Париже или предпочел умеренно конформистский со временем путь? Что удалось бы написать или я бы проел свои способности в парижских ресторанах?
Но у меня уже не было выбора. В отличие от большинства своих коллег, интеллигенции в целом, я о властях знал не понаслышке. Я был сыном власти, формально принадлежа к московской «золотой молодежи». Это были дети членов Политбюро, помощников Брежнева, министров, послов, военачальников. Они обычно женились между собой, патронировали хоккейные команды, имели приличные квартиры с югославской мебелью в кунцевском «Дворянском гнезде», ездили на сафари в Африку, катались на водных лыжах по Москве-реке, устраивали пикники на правительственных дачах, разглядывали порножурналы, украденные из письменных столов своих отцов, трахали материнских парикмахерш, на которых порой им приходилось по острой нужде жениться.
— Как же можно изображать свою жену голой! — возмутился Шауро, захлопнув альбом.
Было ясно, что никакой Шауро, прозрачно намекавший мне, что, вступи я в партию, он бы взял меня в свой отдел командовать культурой, не мог мне помочь напечатать мои рассказы. Глядя на него невинными, дружескими глазами, я думал о реакции властей на мою «бомбу». Я знал, что с ними можно разговаривать только с позиции силы, и аккуратно искал этот рычаг. И нашел — это будет альманах «отверженной литературы», состоящий из текстов, запрещенных советской цензурой, по принципу: «Смотрите, что они не печатают! Смотрите, чего боится власть!» Это было желание выставить власть в голом виде.
Под словом «цензура» я имею в виду обобщенный образ. В предварительную цензуру отдавали любое издание тиражом более 20 экземпляров. Но цензоры редко накладывали запрет на публикации. Рукописи «рубили» еще в редакции, сознавая, что пропуск «крамолы» означает потерю работы. Редакторы смотрели на тебя просящими глазами: «Ты же не хочешь лишить моих детей куска хлеба!» Советская власть умела руководить людьми.
Однако в 1970-е годы власть уже находилась в полураспаде, время стало мутным, требования — непрозрачными. Когда я, в свои 23 года, принес в «Вопросы литературы», которые любовно называли «Воплями», рукопись статьи о Саде, никто не знал, что такое Сад. Мне отказали. Через год я принес тот же текст, не изменив ни слова. «Теперь лучше», — сказали в журнале, привыкая к Саду, и попросили написать статью о роли садизма в буржуазной культуре. Я снова принес тот же самый текст через год. «Ну вот, — кивнули, — это годится». Я вставил в эссе цитату из Энгельса как эмблему лояльности, не относящуюся, впрочем, ни к коммунизму, ни к Саду, — текст напечатали. На следующее утро я проснулся знаменитым «в узких кругах». Я понял: есть поле для игры, маленькое, но — есть. Умный текст на незнакомую тему сбивал редакцию с толку. С этой мыслью я написал о Шестове. Позже, в конце 1980-х, я столкнулся с западной редактурой, ориентированной на рынок, и убедился, что она не смотрит на меня просящими глазами. «Наши читатели считают себя умными, — сказал мне главный редактор самого „умного“ нью-йоркского журнала, отвергая мой материал о Набокове. — Если они прочтут вас и не поймут, они разочаруются не в себе, а в журнале, и не будут нас покупать».
Изобретатель «бомбы», я видел ее состав в гремучей смеси либеральных писателей и писателей-диссидентов. Соединить в неподцензурном альманахе известных всей стране авторов, которых власть использовала «на экспорт», как Вознесенского, с диссидентами, вычеркнутыми из жизни, и показать их общий протест, значило обвинить власть в сознательном уничтожении культуры и подтолкнуть на уступки. Бродя по нестройным аллеям Ваганьковского кладбища, разглядывая надгробья, защищенные от живых серебристыми заборчиками, и переживая за тех, кто умерли молодыми (почему их так много?), я обдумывал предварительный список авторов, но понимал, что одному мне с затеей не справиться. Не хватало ни связей, ни авторитета среди писателей.
Слова из предисловия к «Метрополю», как был назван альманах, что он родился на фоне зубной боли, не только метафора. Известно, что у писателей плохие зубы. С центровым «западником» тогдашней литературы Аксеновым мы лечили зубы в стоматологическом центре на улице Вутечича. Нас посадили в соседние кресла. Это был сюрреалистический интерьер: огромный зал без перегородок, наполненный зубовным скрежетом. Здесь я и соблазнил, напустив на себя равнодушный вид, прославленного друга моим проектом.
— Давай издадим альманах на Западе, — откликнулся Аксенов.
— Нет. Издадим его здесь, — настоял я.
В Переделкино,
В течение 1978 года мы собрали «толстый» сборник: более двадцати авторов четырех поколений, случайных нет: каждый, от поэта Семена Липкина, замеченного еще Горьким, до юного ленинградского прозаика Петра Кожевникова, был по-своему талантлив. «Метрополь» не стал манифестом какой-либо школы (как это обычно бывало с литературными альманахами в России); мы спонтанно развили идею эстетического плюрализма. Это было больше, чем эстетическое новшество, — это был намек на будущее. В «метропольских» произведениях возник растабуированный образ России, с ее религиозными поисками, сексуальными катастрофами, пьяными драками, шальным юмором, национальными распрями, разнородным интеллектуальным потенциалом, задымившейся, как колесо, ментальностью, новейшим art risqu'e и традиционной ригористской эстетикой. Это был формирующийся модуль России, напряженно стремящейся к самопознанию.
Состоятельные либералы-автолюбители курили на наших конспиративных сходках труднодоступные в те годы американские сигареты; бедные диссиденты дымили вонючие советские папиросы. Возникали дискуссии. Ядовито спорили между собой поэтессы: кумир молодежи, покоритель стадионов Белла Ахмадулина и очень камерная Инна Лиснянская. Некоторых мы с собой не взяли, вроде к тому времени заигравшегося с властями Евтушенко. Кое-кто забрал рукопись назад. Романист Юрий Трифонов объяснил это тем, что ему лучше бороться с цензурой своими книгами, поэт Булат Окуджава — что он единственный среди нас член партии. Людмила Петрушевская тоже поостереглась. Звонил в дверь (первый этаж, налево от лифта, квартира покойной Евгении Семеновны Гинзбург — штаб конспирации) самый популярный в стране автор «Метрополя» Владимир Высоцкий (с птичьего полета: советский аналог Боба Дилана), на вопрос «кто там?» отзывался:
— Здесь делают фальшивые деньги?
Количество знаменитостей нарастало. Высоцкий сочинил забавную песенку о «Метрополе» и его «закаперщиках» и как-то, поставив ногу на стул, улыбчиво вспоминая новорожденные слова, спел ее нам под гитару (песня не сохранилась). Мы хохотали, понимая, что получим за свое дело по зубам, но, что власть совсем озвереет, не предполагали.
У «Метрополя» было много помощников-невидимок. Они печатали на машинке отобранные тексты, занимались корректурой. Нужно было наклеить на ватман 12 000 машинописных страниц, учитывая наш символический тираж — двенадцать экземпляров, впоследствии зачитанных до дыр, о чем сужу по собственному экземпляру. Куда делись эти двенадцать литературных стульев? — вопрос к литературной археологии. Как выглядел «Метрополь» в своем первозданном виде? На каждом листе — по четыре машинописные страницы. Макет разработал Давид Боровский из Театра на Таганке. Похоже на зеленоватую могильную плиту. Другой театральный художник, Борис Мессерер, придумал фронтиспис и фирменную марку — старомодный граммофон с «плюралистическими» раструбами. Сначала хотели наклеить фотографии авторов. Горенштейн заранее принес две: анфас и профиль. Но потом поняли, что при перелистывании страниц они быстро отклеятся, и отказались.
Собрав альманах в виде рукописной книги, мы собирались официально передать его властям для типографского издания в СССР и за границей. См. в предисловии: «Может быть издан типографическим способом только в данном составе. Никакие добавления и купюры не разрешаются». Это требование особенно взбесило наших оппонентов.
Позже нас обвиняли, что мы задумали «Метрополь» с тем, чтобы нелегально опубликовать его на Западе. Фактически неверно. Мы тайно договорились со знакомыми французскими и американскими дипломатами вывезти альманах за границу, но не для того, чтобы печатать, а на сохранение — оказались предусмотрительными. «Французский» экземпляр, переданный мною из багажника моих зеленых «Жигулей» в багажник «рено» в переулке возле Нового Арбата, увез в Париж тихий знаток православия, Ив Аман, атташе французского посольства, взяв его с собой в Шереметьево в матерчатой сумке с длинными ручками. «Американский» экземпляр был передан советнику по культуре посольства США в Москве Рею Бенсону, моему будущему другу, живущему теперь в отставке в Миддлбери, штат Вермонт.