Хождение по мукам (книга 2)
Шрифт:
В эту же ночь командарм Сорокин получил из Екатеринодара приказ от непрерывно заседающего ЦИКа быть главнокомандующим всеми красными силами Северного Кавказа.
Сообщил ему об этом начальник штаба Беляков: с телеграфной лентой кинулся в вагон главкома и, сбросив его ноги с койки, прочел приказ, освещая ленту бензиновой зажигалкой. Сорокин, не в силах проснуться, таращил глаза, валился на горячую подушку. Беляков стал трясти его за плечи.
– Да проснись ты, ваше высокопревосходительство, товарищ главнокомандующий... Хозяин Кавказа - понял? Царь и бог - понял?
Тогда Сорокин понял всю огромную важность известия, всю изумительную
– Немедленно объявить приказ по армии... Мне - коня...
На рассвете Иван Ильич Телегин после перевязки, разыскивая штаб своего полка, пробирался между возами. В это время со стороны вокзала по улице пролетела кучка конвойных с развевающимися башлыками, впереди скакал трубач, за ним - двое: Сорокин, рвавший повод у гривастого коня, и казак со значком главнокомандующего на пике. Как ночные духи в закружившейся пыли, всадники умчались в сторону выстрелов.
На телегах, мокрых от росы, поднимались заспанные головы, выставлялись бороды, хрипели голоса. И уже далеко в степи пела труба скачущего горниста, оповещая о том, что главнокомандующий близко, здесь, в бою, под пулями... "Опрокинем врага, та-та-та, - пела труба, - к победе и славе вперед... Для героя нет смерти, но слава навек, та-та-та..."
В мазаной хате с выбитыми окошками Иван Ильич нашел Гымзу. Больше никого из штаба полка здесь не было. Гымза сутуло сидел на лавке, огромный и мрачный, рука его с деревянной ложкой висела между раздвинутыми коленями. На столе стоял горшок со щами и рядом туго набитый портфель весь аппарат начальника особого отдела.
Гымза, казалось, дремал. Он не пошевелился, только повернул глаза в сторону Ивана Ильича:
– Ранен?
– Пустяки, царапина... Провалялся полночи в пшенице... Потерял своих, такая путаница... Где полк?
– Сядь, - сказал Гымза.– Есть хочешь?
Он с трудом поднял руку, отдал ложку. Иван Ильич набросился на горшок с полуостывшими щами, даже застонал. С минуту ел молча.
– Наши дрались вчера, товарищ Гымза, цепи и поднимать не надо: на триста, на четыреста шагов бросались в штыки...
– Поел, будет, - сказал Гымза. Телегин положил ложку.– Ты слышал приказ по армии?
– Нет.
– Сорокин - верховный главнокомандующий. Понятно?
– Ну, что ж, это хорошо... Ты видел его вчера? С брошенными поводьями пер в самый огонь, - пунцовая рубашка, весь на виду. Бойцы, как завидят его, - ура! Кабы не он вчера, - не знаю... Мы еще подивились вчера: прямо - цезарь.
– То-то - цезарь, - сказал Гымза.– Жалко - расстрелять его не могу.
Телегин опустил ложку:
– Ты... смеешься?
– Нет, не смеюсь. Тебе все равно этих делов не понять.– Тяжелым взглядом, не мигая, он глядел на Ивана Ильича.– Ну, а ты-то не предашь? (Телегин спокойно взглянул ему в глаза.) Ну, что ж... Хочу поручить тебе трудное дело, товарищ Телегин... Думаю я, - пожалуй, ты самый подходящий... На Волгу тебе надо ехать.
– Слушаю.
– Я напишу все мандаты. Я тебе дам письмо к председателю Военного совета. Если ты не сладишь, не передашь, - тогда лучше уходи к белым, назад не являйся. Понял?
– Ладно.
– Живым в руки не давайся. Больше жизни береги письмо. Попадешь в контрразведку, - все сделай, съешь это письмо, что ли... Понял?–
Он помолчал. По лбу его ползли мухи, Телегин сказал:
– Хорошо, будет сделано.
– Так поезжай, дружок... Не знаю, - через Святой Крест, на Астрахань далеко... Лучше тебе пробираться Доном на Царицын. Кстати разведаешь, что у белых в тылах... Захвати офицерские погоны, покрасуйся... Какие тебе капитанские или подполковничьи?
Он усмехнулся, положил Телегину руку на колено, похлопал, как ребенка:
– Поспи часика два, а я напишу письмо.
10
Трехнедельный отпуск был наконец получен. Вадим Петрович Рощин, разбитый, больной, растерзанный противоречиями, находился в это время в добровольческом гарнизоне на станции Великокняжеской. Крупных боев не было, - все силы красных оттянулись южнее, на борьбу с главными силами Деникина. Здесь же, по станицам на реках Маныче и Сале, вспыхивали кое-где волнения, но казачьи карательные отряды атамана Краснова проворной рукой успокаивали мятущиеся умы: где внушали честью, где шомполами, а где вешали.
Вадим Петрович уклонялся от участия в расправах, ссылаясь на контузию. По возможности не ходил на офицерские попойки, устраиваемые в ознаменование побед Деникина. И странно: здесь, в гарнизоне, так же, как и в действующей армии, к Рощину все относились с настороженностью, со скрытой враждебностью.
Кем-то, где-то был пущен слух про его "красные подштанники", - так к нему это и прилипло.
В окопах под Шаблиевкой вольноопределяющийся Оноли стрелял в него. Рощин отчетливо помнил эту секунду: гул снаряда с бронепоезда, крик ротного "ложись!". Разрыв. И - запоздавший револьверный выстрел, удар, как палкой, в затылок и свирепой радостью мотнувшиеся восточные глаза Оноли.
Только один человек мог поверить честному слову Рощина - генерал Марков. Но он был убит, и Вадим Петрович размыслил больше не поднимать сомнительного дела против мальчишки.
Его мучило: откуда все же такая ненависть к нему? Разве не было ясно, что он честен, что он бескорыстен, что его поступками руководит только идея величия России? Не за генеральскими погонами он пошел в эти страшные степи...
У Рощина недоставало беспощадно ясного видения вещей. Ум его окрашивал мир и события в то, что он сам считал лучшим и главным. Неподходящее пропускалось мимо глаз, от назойливого он морщился. И мир представлялся ему законченной системой. Происходило это, по всей вероятности, от врожденного барства, от многих поколений благодушествующих помещиков. Эта исчезнувшая порода превыше всех благ ставила мирное благодушие и навязывала его всему и повсюду. Пороли мужика на конюшне, - ну, что же, покричит-покричит мужик и после лозы раскается, ему же будет лучше раскаянному и умиротворенному. Протестуют векселя, имение идет с торгов, что ж поделаешь? Можно прожить и во флигельке, в лопухах и крыжовнике, без шумных пиров: пожалуй, что так и душе будет покойнее под старость лет... Никакими усилиями судьбе не удавалось сбить с толку благодушествующего помещика. И вырабатывалось у него особое мягкое зрение - видеть во всем лишь прекраснейшее и благороднейшее!