Христианская философия как проблема для себя самой
Шрифт:
Если бы на свете были только верующие люди, и притом одной религии и конфессии, более того, одного религиозного типа, - или, напротив, только неверующие; если бы в каждом верующем не сидел хоть отчасти и неверующий, или в лучшем случае иноверец, и наоборот, в каждом неверующем потенциальный верующий, - надобности в «религиозной философии», пожалуй, не было бы; но такое «если бы» - типичный пример того, что по-латыни называется modus irrealis. У К. С. Льюиса есть эсхатологические стихи о том, до чего спасаемый близок к погибели, а погибающий - к спасению: Nearly they stood who fall [...] Nearly they fell who stand [...] The choice of ways so small, the event so great, / Should thus entwine [...] - «Почти устояли те, кто пали.../ Почти пали те, кто устояли... / Такой тесный выбор путей, такое великое событие / Здесь переплетены...» (Характерно, что в Московской Руси, где ситуация несколько приближалась к названной, религиозной философии ведь действительно не было; а западная схоластика сильно вдохновлялась проектами миссионерских прений с мусульманами и евреями - достаточно вспомнить Раймунда Луллия и его «Книгу о язычнике и трех мудрецах».)
Нет ничего проще, как изобличить в феномене религиозной
Проблема не в том, что у одного религиозного философа можно найти такие-то интеллектуальные двусмысленности, а у другого - какие-то иные. Проблема в том, что постромантическая религиозная философия едва ли вообще может полностью избежать двусмысленности как своей атмосферы. Она yстраивает то ли диалог, то ли синтез проповеди и критики, критики и проповеди. Но для того, чтобы проповедь и критика вообще согласились на этот диалог, или тем более на синтез, по большей части не обойтись без того, чтобы проповедь была уже не совсем проповедь, а критика не совсем критика, чтобы они были тем и другим хоть отчасти in some Pickwickian sense, "в некоем пиквикианском смысле", по выражениию из знаменитого романа Диккенса. Поэтому и однозначно верующее сознание, и однозначно атеистическое сознание имеют причины подозревать религиозное философствование новоевропейского типа в лукавстве. В перспективе т. н. наивной веры религиозное философствование предательски отворяет дверь секуляризации. В перспективе же секуляризма оно протаскиваем с заднего хода обскурантво...
У возможной критики "религиозной философии" как таковой со стороны верующих сеть один аспект сугубо житейский, такой житейский, что его и описать нелегко. Человек верующий и, как это называется на западных языках "практикующий» (не только в обрядовом смысле) имеем дело с проблемами устрашающе конкретными, в контексте собственных религиозных будней, где он ищет совета и получает мотивацию, как правило, не из религиозно-философских книжек. В свете его опыта субъект религиозного философствования (не путать с автором как приватным лицом!) выглядит как неисправимый, пожизненный дилетант в делах веры, не верующий, а так, любитель (dilletante) религии, растянувший для себя промежуточный период в лучшем случае период катехизации на всю жизнь: катехумен, который в глубине души знает, что предпочитает движение цели, и не торопится стать оседлым жителем земли обетованной.
Еще раз: речь идет не о людях, не о личностях, не о душах, суд над коими строго запрещен словом Евангелия, речь идёт об авторах. ("Тут не лицо, а просто литератор"). Как характерно, что тема тем религиозно-философской словесности со времен «Исповеди» Августина приход к вере, то состояние, которое относится к пребыванию в вере, как состояние жениха отличается от брака. Августин так много написал в более поздние периоды своего творчества, но для любителей религиозно-философской словесности он всегда останется автором «Исповеди» прежде всего иного, и это ведь не случайно.
И еще хуже того: если не субъект философствования, то само это философствование на глубине словно бы даже заинтересовано не в сохранении, а в крушении мира практикующей религиозности. Возрождение русской религиозной философии, осуществленное Владимиром Соловьевым и его последователями, имеем предпосылкой для начала, увы, ту фразу, которой открываются диалоги Соловьева с Софией в Каире в феврале 1876: Entre l'Orient petrified el I'Oceident qui se decompose, pourquoi cherches-tu le vivanl parmi les mons? «Между окаменевшим Востоком и Западом, который распадается, зачем ты ищешь Живого среди мертвых?», а затем большевизм, эмиграцию и прочие обстоятельства расцвета русской мысли в изгнании: даже французская католическая мысль пережила стимулирующий шок секуляризации l905 г., так называемого комбизма (это можно почувствовать в упоминании "grande apostasie" в стихах Клоделя). Книги христианских поэтов и философов должны быть компенсацией утрат в области христианства как жизненной реальности.
Из опыта, пережитого нами самими в позднесоветские годы, очевидно, что столь характерный для русских интеллигентов той поры «Книжный» путь обращения, по большей части начинавшийся именно с того, что человек читал Владимира Соловьева, или Бердяева, или о. Флоренского был связан с определенными возможностями редукции веры до ценностей, de facto имманентных культуре. Один из моих постоянных собеседников 70-х гг. сказал про другого, философа по роду занятий и по влечению ума: «Для него Бог - это его любимая категория». Такая эпиграмма в прозе, безотносительно к тому, была ли она справедлива применительно к конкретному случаю, хорошо выражает проблематичность такого феномена, как религиозность потребителя религиозно-философской литературы. Его специфическая опасность - искать не жизни во Христе, а, так сказать, христианского мировоззрения, что слишком часто близко к понятию христианского «дискурса». То, что рождается из чтения книг, изначально заражено «книжностью» и рискует остаться переживанием читателя, только читателя (как сказал однажды Поль Валери, «когда-нибудь мы все станем только читателями, и тогда всё будет кончено»).
Но «межеумочность» религиозного философствования, какой бы она ни была опасной, отвечает его легитимнейшей локализации именно между верой, «иноверием» и неверием. Пусть его язык искусственен и живет определенной дистанцией по отношению к первичному религиозному или безверному опыту. Но нет другого языка, на котором был бы возможен длящийся разговор поверх барьеров. И даже сомнения в его искренности - в конечном счете, на глубине тождественны обоснованным сомнениям в абсолютной чистоте религиозного переживания (или, напротив, в том, насколько bona fide, в каком градусе согласия/несогласия с самим собой отрицает это переживание атеист). Иначе говоря, провоцируемые существованием религиозной философии и не совсем дружественные для нее самой интеллектуальные аффекты не беспричинны, не беспредметны и в конечном счете имеют шанс быть не бесплодными,
На религиозную философию так легко нападать! Ведь она не может молчаливо, имплицитно, самым своим существованием не давать на две стороны двух невыполнимых обещаний: озабоченному секуляристу - что возрождение «практикующей» религиозности не произойдет под знаком фундаменталистского варварства; и озабоченному ревнителю веры - что умствования ни у кого не отнимут веры (и - опасность еще большая, ибо более тонкая - не подменят собой веры). Вся ее респектабельность - в этих двух заверениях. Но, увы, они оба не очень надежны. И перед всеми сторонами она остается виноватой. Ну, как поручиться перед культурой - за веру, перед верой - за культуру? Скандал один, ксшбаХоу, соблазн.
И только когда приходит нагое варварство вроде нацизма или большевизма, равно последовательно враждебное вере и культуре, вера и культура на мгновение глядят друг на друга с просыпающимся пониманием, даже кидаются объятия; но это продолжается, увы, недолго... Сейчас трудно по настоящему вспомнить то относительно недалекое время, когда протестантский пастор Дитрих Бонхёффер, героически отдавший жизнь в борьбе против национал-социализма, мыслитель, как хорошо известно, отнюдь не консервативный и далеко заходивший в признании позитивного христианского смысла за процессом секуляризации, предсказывал, однако, что культура сможет найти для себя пространство именно и только внутри стен Церкви. Ах, сегодня эти слова звучат как смутный отголосок всеми забытой мечты. Кто отважится сегодня сказать что-нибудь подобное - не в документе церковного Магистериума, подобном по жанру, например, упомянутой энциклике «Fides et Ratio», но в свободном, приватном, неконвенциональном размышлении о конкретных проблемах сегодняшнего дня?
Можно было бы сказать, что для верующего человека философия - не высшее из его благ; что ему велено извергнуть даже око, если оно его вводит в соблазн. Перестанем философствовать, будем только богословствовать...
Но здесь возникает неожиданная проблема. В качестве парадигмы «богословствования», представляющего радикальную альтернативу философской культуре, у верующего, желающего быть верным Преданию Церкви, нормально фигурирует пример Святых Отцов. Однако как раз для патристической эпохи разграничение «богословия» и «философии» в духе размежевания дисциплин и, так сказать, факультетов крайне несвойственно. У Отцов Церкви библейское и христианское вероучение систематически называется «философией», причем «теология» может называться ее «разделом», как у Климента Александрийского: (Strom. I, 28: «Философия Моисеева разделяется четверояко: на разделы исторический, и тот, который обычно именуется законодательным..., и, в-четвертых, на род богословский»), вероучение Библии названо у Феодорита Киррского «философией евреев», ti ftov 'EPpcdwv фаооофСа (Thdt. affect. 2, p. 59.11; 4.751); у Евсевия Ке-сарийского вполне аналогично говорится о «философии христиан», Xpumavwv фаооофСа (Eus. h.e. 2, 13, 6); в ареопаги-тической лексике употребляется выражение «наша философия», ti ка9" г\\шс. фаоаофСа (Dion. Areop. d.n. 2,2). У Григория Нисского есть термин «священная философия», и=р& фаооофи* (In Christi resurrectionem 3, PG46,677D). (Ср. G. W. H. Lampe, A Patristic Greek Lexicon, Oxf. 1987,1481-1483.) Даже в эпоху латинской схоластики Фома Аквинский любит выражение «священное учение», doctrina sacra. Хорошо известный у языческих философов со времени Платона и особенно Аристотеля термин 9eoA.oyia может означать «именование Бога», например, у Евсевия, Ргаераг. evangelica 11.14 PG 21, 884А, говорится о «неизрекаемом четверобуквенном богословии». Так называется и воссылаемое ангелами славословие (Eus. I.e. 1, PG 20, 1324А). «Богословом» именуется в текстах православной аскетики мистически опытный практик умной молитвы (например, Diadochus Photicensis de perfect, spiritual! 71, p. 86. 22). Это не «богословие» как особая дисциплина школьного распорядка. С другой стороны, как раз для «теологии» в школьно-профессиональном смысле существует опасность при самых ортодоксальных намерениях неожиданно стать именно культурой, только культурой, прямо-таки Glasperlenspiel, и притом страшно отдалиться от патриотического целеполагания. Это происходит, когда богослов слишком сильно ощущает себя профессионалом, обращающимся не к полноте Церкви, а опять-таки к профессионалам, к коллегам. Такое может происходить в среде более или менее «бурсацкой», но вполне уживается с культурной рафинированностью и современностью: откровенный Glasperlenspiel - значительная доля современной западной библеистики, да и вероучительные экзерсисы современных эпигонов «диалектической теологии», окончательно превративших в закрытый профессиональный жаргон характерную лексику последней. И здесь я хочу сделать странное заявление: под каким бы вопросом ни стояла ортодоксальность ряда тезисов того же Соловьева, самый жанр его рассуждений, обращенных к каждому готовому услышать верующему, гораздо церковнее в самом фундаментальном смысле слова «церковность», то есть, если угодно, «соборнее», гораздо ближе к интенции патристических текстов, чем великое множество школьно-правильных богословских трудов. Конечно, тут возникает опасность хаотического дилетантизма, религиозного «фельетонизма», в чем не вовсе без основания укоряли и самого Соловьева; человечество, в том числе и церковное человечество, знало, что делало, разрабатывая и внушая правила профессионализма. И все же остается истиной, что реальное обращение к Церкви во всей ее целости - один из критериев христианской мысли, как ее практиковали Отцы Церкви, и что приближение к этому, которое мы находим у таких философов, как Соловьев, заставляет в определенном отношении вспомнить реальную, не выдуманную патристику.
Цвет сверхдержавы - красный. Трилогия
Цвет сверхдержавы - красный
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Вечный. Книга IV
4. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
рейтинг книги
О, мой бомж
1. Несвятая троица
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Имя нам Легион. Том 3
3. Меж двух миров
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
аниме
рейтинг книги
Том 11. Былое и думы. Часть 6-8
11. Собрание сочинений в тридцати томах
Проза:
русская классическая проза
рейтинг книги
Никита Хрущев. Рождение сверхдержавы
2. Трилогия об отце
Документальная литература:
биографии и мемуары
рейтинг книги
Попаданка 3
3. Двойная звезда
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Адвокат Империи 3
3. Адвокат империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
рейтинг книги
Товарищ "Чума"
1. Товарищ "Чума"
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XIX
19. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Дремлющий демон Поттера
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
