Хромой Тимур
Шрифт:
Народы, подвластные Шахруху, персы, афганцы, белуджи, — все они позабыли, что Шахрух не ими возведен на царство, а поставлен Тимуром; забыли, что земли их — лишь частица великой державы Тимура.
"Благочестивый мальчик!" — думал Тимур о ненавистном Шахрухе, сжимая губы, сощуривая глаза.
"Надо напомнить дерзким о своей силе. Опустошить земли Баязета. Разорить там базары и купцов, чтоб не мешали торговать купцам Самарканда. Надо срыть крепостные стены в османских городах, чтоб не лелеяли опасных надежд. На непокорных
Но всех надо застать врасплох. Иначе каждый вздумает сопротивляться, с каждым понадобится борьба.
Надо поход готовить втайне, всех обмануть, напасть внезапно, всех застать врасплох!
Надо спокойно подумать, надо рассчитать, какую из дорог выбрать прямую ли через Мираншаха, чтобы весь Западный Иран и все земли Закавказья, отданные Мираншаху, привести в порядок. Или обмануть Баязета, пройти на юг, проверить дела у Шахруха и оттуда, резко повернув к западу, быстрыми переходами навалиться на зазевавшегося Баязета. Дорога через Мираншаха прямей; через Шахруха — намного длиннее. Но иногда самый дальний путь бывает самым коротким к победе".
Но покоя, чтобы все обдумать, не было. Весь этот день, одна за другой, обжигали его досада за досадой.
"Халиль, упрямец, посмел возражать. Из-за девки посмел спорить с дедом! Его девка говорила противные слова о сокровищах. Ее тут же раздавить бы, но тогда слух о ее дерзких ответах разнесся бы по всему городу, по всему народу. Надо было ее осрамить; удалось осрамить, и она поняла это". Но досада осталась.
Севин-бей родила ему двоих лучших внуков. Он любил ее за это; он уважал ее как внучку самого Узбек-хана, ради нее он однажды пощадил ее отца Ак-Суфи, хотя позже, правда, расправился с ним. А Мираншах не посчитался с тем почетом, каким окружал ее Тимур. Мираншах казался дурашливым гулякой, нерешительным, трусливым, безопасным. Ему нельзя было доверить государственных дел, но кусок своего царства отец ему доверил. А он оказался не дурашливым, а свирепым; не трусом, а зверем.
"Кабан! Свиреп, а неповоротлив…"
"Кабан! Норовит тупым рылом все взрыть, во что ни уткнется рыло. А что повыше, а что по сторонам, того не видит, пока всем задом не развернется!"
Это не только досада, это и предостережение ему!
Досадой была и затея великой госпожи строить мадрасу напротив его мечети. Но эта досада не столь была б велика, если б Тимуру не хотелось отказать старухе. Досаднее всего было, что хотелось отказать, а он не посмел. Не посмел, не решился!
А началось еще на рассвете: девчонка, наложница, которой он и замечать бы не должен, она первая раздосадовала его. Чем? С утра он сам не понял чем. Теперь ясно: она удивилась, что за всю ночь он не подумал о ее поясе! Досада явилась, когда она с таким упрямством ждала, прежде чем уйти. Как оскорбленно взглянула, как насмешливо затопотали ее босые пятки, когда она побежала к себе!
Эта первая досада была бы не столь тяжела,
Весь этот день то одно, то другое напоминало ему, что силы уходят, а сил надо много, чтоб крепко держать весь мир!
Он сидел в темноте, обдумывая все, что случилось за день. Это было его правилом, — прежде чем уйти спать, припомнить, обдумать и оценить угасший день. Вспомнить правильные поступки и найти причины ошибок.
За весь этот день он не мог вспомнить ни одного правильного поступка. В каждом случае можно было поступить иначе. От рассвета до ночи не было ни одного поступка, о котором было бы можно сказать, что иначе нельзя было поступить. Ни одного…
Ночная свежесть и полная тьма успокаивали его. Но утешения не было.
И усталость его была какой-то новой, непривычной, — не тело устало, тело ему повиновалось, устала воля: не было желания ни встать, ни идти, ни спать.
Он посмотрел в окно.
Под поздним небом город был уже неразличим.
Лишь в одном месте, слева от базара, какую-то высокую стену слабо освещал колеблющийся свет очага.
"Это, пожалуй, на дворе у хана, у Султан-Махмуда, — он любит допоздна сидеть у очага, глядеть, как в котле ему варят ужин; что-нибудь простое варят".
В это время за дверью, в темном коридоре, кто-то торопливо прошел.
Тимур насторожился: ночью каждому во дворце надлежало быть на своем месте, чтобы каждого, если надо, Тимур мог и в темноте найти, на ощупь, как халат или кувшин.
"Кто мог пройти? Куда?"
Тимур прислушивался.
Вскоре шаги повторились.
Кто-то шел сюда.
Кто-то встал на пороге, видно пытаясь рассмотреть эту комнату в темноте.
Тимур затаился, прижавшись к стене, и рука его сжала рукоятку кинжала, всегда засунутого за пояс.
Голос Мурат-хана:
— Государь!
Тимур нехотя отозвался.
— Я вас везде ищу, государь!
— Что там?
— У ворот — человек. Просит допуска: "Особая весть", — говорит.
— Кто это?
— Купец.
— Чего ему?
— Обещает только вам сказать.
— Откуда?
— Не говорит. Спину ослу сбил до костей. Сам еле на ногах стоит. Видно, издалека.
— Приведите. Дайте свету.
Внесли светильник и поставили на полу. Тимур не сдвинулся с места, лениво глядя на дверь.
В двери он увидел сопровождаемого воинами покрытого густой пылью невысокого человека в сером от пыли халате.
По высокой шапке Тимур вспомнил Геворка Пушка и строго сказал:
— Сперва отряхнулся б!
— Государь! До того ли?
— А что?
Пушок, переступая порог, еле держался на широко расставленных ногах и не имел сил ни согнуться для поклона, на пасть на колени и лишь глядел на Тимура обветренными глазами из-под отяжелевших от пыли ресниц.
Тимур, не шевельнувшись, осмотрел его: