Художник и простой человек. Из воспоминаний об А.Ф. Писемском
Шрифт:
Писемский, например, добродушно признавался им, что испытывает род органического отвращения к иностранцам, которого победить в себе не может. «Присутствие иностранца, – говорил Писемский, – действует на меня уничтожающим образом: я лишаюсь спокойствия духа и желания мыслить и говорить. Пока он у меня на глазах, я подвергаюсь чему-то вроде столбняка и решительно теряю способность понимать его». Конечно, во всех афоризмах подобного рода многое должно быть отнесено и на обычное преувеличение дружеских разговоров, но все-таки присутствие истинного чувства тут несомненно. Кто же не узнает в таких и им подобных словах Писемского дальние отголоски старой русской культуры, напоминающие строй мыслей прежнего боярства и думных людей Московского царства? Вообще, порывшись немного в наиболее резких мнениях и идеях Писемского, которые мы обзывали сплошь парадоксами, всегда отыскивались зерна и крохи какой-то давней, полуисчезнувшей культуры, сбереженной еще кой-где в отрывках простым нашим народом. Самый юмор его, насмешливый тон речи, способность отыскивать быстро яркий эпитет для обозначения существенной нравственной черты в характере человека, который за ним и остается навсегда, и наконец слово, часто окрашенное циническим оттенком, сближало его с деревней и умственными привычками народа, в ней живущего. От них несло особенным ароматическим запахом развороченной лесной чащи, поднятого на соху чернозема, всем тем, что французы называют «parfum de terroir» (запахом земли, почвы). При виде Писемского в обществе и в семье, при разговорах с ним и даже при чтении его произведений, я думаю, невольно возникала мысль у каждого, что перед ним стоит исторический великорусский мужик, прошедший через университет, усвоивший себе общечеловеческую цивилизацию и сохранивший многое, что отличало его до этого посвящения в европейскую науку. Можно легко представить себе, какой интерес представлял подобный тип в Петербурге.
Несмотря на духовное родство с народом, Писемский не был, как и товарищи его, о чем уже сказали, славянофилом. Он вывез только и сберег в Петербурге гордость своим происхождением, в нравственном смысле, от Москвы и затем чрезмерное хвастовство ею, что было ему обще со всеми москвичами. Москву же он любил совсем не за ее святыни, не за исторические воспоминания, с нею связанные, и громкое, всесветное имя, ею носимое, о чем никогда и не упоминал, а скорее за то, что там не принимали органические проявления страсти и жизненной энергии за распутство, не обзывали преступлением всякое уклонение от полицейского порядка и что в городе, где по временам скоплялась целая многотысячная армия из одних мужиков и разночинцев со всех концов империи, труднее было блюсти за чистотой нравов по уставам благочиния.
9
Речь идет о рассуждениях Писемского по поводу фактов, сообщаемых о петровском времени в известном «Дневнике» Ф. В. Беркгольца (или Берхгольца), генерала русской армии, из голштинских дворян. Впервые дневник этот в переводе на русский язык был издан славянофилом А. И. Кошелевым в Москве в 1857–1860 гг. и являлся тогда литературной новинкой.
Вообще осторожность, с какой Писемский держался в стороне от теоретических и философских разговоров, когда они завязывались перед ним, показывала, что отвлеченные идеи не имели в нем ни своего ученика, ни своего поклонника. Это подтверждалось и фактически многими проявлениями его анализирующего ума. Писемский удерживал, например, легко заметки и мысли, способные мирно уживаться с насущным умственным содержанием русского человека, и тотчас забывал о тех из них, которые служили, так сказать, светочами для общечеловеческого развития. Вообще он никогда не мог усвоить себе хорошенько представления об этом общечеловеческом развитии, – малопонятном, по его мнению, без указания на какой-либо народ, целиком воплотивший его в себя, без примеси национальных пороков и особенностей, если такой народ еще найдется на свете! Сколько споров по одному этому вопросу происходило тогда! Людей сороковых годов, так много говоривших об общечеловеческом развитии, Писемский весьма уважал как двигателей общества, что и заявил во многих местах своих сочинений и даже в целом романе, но он был решительным противником их идеализма. Да и как бы он принял их учение о единой вселенской морали, обязательной для всех народов, достигших известной степени цивилизации, когда, в противность их убеждениям, он любил слабости, недостатки, даже дурные природные наклонности своего племени, носил следы их в самом себе и, понимая их вполне, нисколько не раскаивался в них и всего менее думал об их исправлении?
Прежде всего Писемский был нервным человеком в высшей степени и состоял под деспотическим управлением воображения и фантазии, которые могли играть им (и играли) по своему произволу. В нем не оказалось ни малейших признаков дисциплины над собой. Он допустил развиться в себе одной психической черте до болезненности – мы говорим о его нервной трусливости перед внешним миром. Он боялся толпы на улице, недоверчиво смотрел на всякое новое явление, вносимое в жизнь прикладными науками и, например, при открытии железных дорог, никогда не ездил на курьерских поездах, говоря, что они устроены для бешеных людей, не знающих, куда девать излишек животной своей жизни. Его тревожили явления и события, возникшие даже на очень дальних пунктах от места его пребывания, хотя он и не мог сказать сам, в чём состоит тут опасность для него. Спасительницей Писемского во всех этих проявлениях фантазии была его жена, Екатерина Павловна. Эта примерная женщина умела успокоить его болезненную мнительность и освободила его не только от забот по хозяйству и воспитанию детей, но, что важнее, – освободила его и от своего вмешательства в его личную, интимную жизнь, тоже исполненную капризов и порывов; она же и переписала на свой век по крайней мере две трети всех его сочинений с черновых оригиналов, представлявших всегда страшно запачканную макулатуру из кривых строчек, крупных каракуль и чернильных пятен. Известный наш рассказчик И. Ф. Горбунов недавно напечатал очень живое описание морского путешествия(!), совершенного Писемским из Петербурга в Кронштадт по приглашению генерал-адмирала, желавшего слышать нашего автора в препрославленном чтении его своих произведений [10] .
10
См. также о чтении Писемского в «Литературных воспоминаниях» И. И. Панаева (Гослитиздат, 1950, стр. 174). // Кстати об этих чтениях. Он действительно передавал мастерски собственные сочинения, находя чрезвычайно выразительные интонации для всякого лица, выводимого им на сцену (в драматических его пьесах это выходило особенно эффектно). Так же мастерски рассказывал он множество уморительных анекдотов из его встреч с разными лицами своей молодости. Подобных анекдотов были у него целые короба, и в каждом из них выражался более или менее законченный комический тип. Многие из этих типов были им обработаны позднее и попали в его сочинения. Но репутация великого актера, которая была ему составлена в Москве и которой он очень гордился, – не выдержала окончательной пробы. Так, при исполнении им роли городничего в «Ревизоре» Гоголя, данном на публичном спектакле в пользу литературного фонда, который был тогда в большой моде (1860), он оказался слабым и монотонным, изображая эту живую фигуру. Дело в том, что Писемский всегда счастливо находил одну верную ноту в предоставленной ему роли и по ней создавал все лицо исключительно, пренебрегая всеми другими оттенками его. Однажды я был свидетелем, как Писемский, в присутствии покойного Мартынова, вздумал оправдывать эту грубую, упрощенную манеру понимания изображенных лиц и утверждал, между прочим, что гениальный создатель «Ревизора», кажется, писал свою комедию не для сцены, потому что в городничем его беспрестанно встречаются вводные мысли и отступления, сбивающие с толку актера и мешающие ему проводить роль в надлежащем единстве. Великий наш комик, который был также и очень сильным теоретиком своего искусства, горячо возражал на эту мысль, объясняя пространно и чрезвычайно ясно, что все эти `a parte, побочные мысли и подробности совершенно необходимы автору и представляют благодарную задачу для истинного актера, помогая ему выказать в полном блеске свое дарование и слиянием всех этих отдельных черт в один полный образ создать характер, способный остаться надолго в преданиях театрального мира. Писемский, кажется, остался при своем мнении. ( Прим. П.В. Анненкова.)
Выбор пал на «Плотничью артель» Писемского, только что написанную (1855). Восточная война была тогда в полном разгаре, и соединенный флот западных держав стоял у Кронштадта, где находился и генерал-адмирал. Писемский предварительно пожелал осмотреть на Неве казенный пароход, который должен был перевезти его через страшные невские пучиныи передать на адмиральский фрегат. Во все время этого плавания, летом и при хорошей погоде, он постоянно ожидал беды с какой-либо стороны, а на адмиральском фрегате с ужасом смотрел на его батареи и не смел близко подойти к ним, поглядывая только на них издали, словно они могли грянуть и сами собой [11] . Помню, как я с непривычки был озадачен, когда однажды при начале нашего знакомства, возвращаясь с Писемским довольно поздно ночью с вечера, проведенного у друзей, услыхал от него необычайный вопрос: «Скажите, вам никогда не случалось думать, подъезжая к своему дому, что без вас там могло произойти большое несчастие?» Не знаю, что я отвечал ему, но Писемский прибавил доверчиво: «Мне часто случается стоять у порога моей двери с замиранием сердца: что, если дом ограблен, кто-нибудь умер, пожар сделался, – ведь все может случиться». По голосу его слышно было, что он говорил серьезно.
11
См. об этом: Горбунов И.Ф. «Из моего дневника. 1855 год» – «Новое время», 1881, № 1778.
Тогдашняя жизнь Писемского в Петербурге близко подходила к жизни литературного пролетария, который принужден беспрестанно считаться со своими средствами. Дом его содержался в большом порядке благодаря хозяйке; но выдающаяся простота обстановки показывала, что экономия была тут не делом вкуса, а необходимости. Писемский переносил стеснения далеко не спокойно; он досадовал на свою бедность и искал средств выйти из нее, за чем, собственно, и явился в Петербург. На первых порах он даже определился на службу в один из петербургских департаментов (в удел, кажется), и любопытно, что позднее, когда покинул его (а случилось это очень скоро), Писемский указывал на одно чиновное лицо, покровительствовавшее ему, со словами: «Никогда не прощу этому человеку того, что я старался понравиться ему и выказать себя умницей». В 1856 году он принял поручение от морского министерства ехать в Астрахань для собирания этнографических данных и описания края [12] . Вернувшись из поездки, он принялся опять за чисто литературные работы и не мог победить жалобы на малые, сравнительно, материальные результаты, какие они приносили. Он выражал громко свое негодование на обстоятельства, которые делают настоящего производителя ценностей подчиненным лицом собирателя их и торговца ими. Не стесняясь, он в глаза говорил издателям журналов и сборников, что их благосостояние зиждется на эксплуатации и бедности их сотрудников и вкладчиков.
12
Речь идет об участии Писемского в так называемой «литературной экспедиции» 1856–1857 гг., предпринятой писателями по приглашению морского ведомства с целью исследования быта жителей, занимавшихся морским делом и рыболовством. Писемский путешествовал в районе Баку, Астрахани и свел в дальнейшем свои впечатления и наблюдения в ряд интересных очерков: «Путевые очерки», «Армяне», «Татары», «Астраханские калмыки» и др.
Никто не сердился на него за эти слова, во-первых, потому, что их произносил весьма нужный человек, а во-вторых, потому, что, в сущности, это были безобидные слова, не способные изменить обычаев литературного рынка. Но и для Писемского наступил день, когда он почувствовал, что жизненная его работа не пропала задаром. В 1861 году один из предпринимателей в Петербурге (Стелловский) купил у него право на издание всех его дотоле появившихся сочинений за 8 тыс. руб., – сумму, немаловажную по тому времени [13] . С этим обстоятельством, давшим Писемскому возможность почувствовать себя самостоятельным писателем, имеющим свою цену на литературной бирже, связывается еще довольно характерный анекдот, рассказанный самим героем его. После долгих и серьезных прений с своим издателем, согласившись на его условия и получив крупный задаток, Писемскому вздумалось тотчас же и попробовать себя в роли капиталиста. Он отправился в одно из пышных публичных заведений столицы, где богатые люди мотают свою жизнь и состояние и мимо которого он обыкновенно проходил, с любопытством посматривая на его двери. Теперь он шумно раскрыл их и, как власть имущий, гордо вступил в недоступные прежде чертоги, но, встретив там нечеловеческое подобострастие, звериную алчность к деньгам, тотчас же и очнулся. Готовность служить всем его капризам отрезвила его лучше всякой проповеди и вместо поощрения к издержкам погнала его вон, к себе домой… Анекдот хорошо рисует соединение сильного практического смысла с детской наивностью и фантастическими порывами, которые составляли сущность характера этого человека.
13
Речь идет об издании петербургскими издателями Ф. Г. Стелловским и А. С. Гиероглифовым сочинений А. Ф. Писемского в трех томах, начатом в 1861 г. Четвертый, дополнительный том появился в 1867 г.
В Петербурге Писемский близко сошелся с другим замечательным человеком этой переходной эпохи и своим антиподом по духу и внутреннему содержанию, с А.
А. В. Дружинин тоже принадлежал к фаланге наших писателей, которая в трудное время не выпускала из рук знамя литературы и отстояла ее право на голос и участие в развитии общества, несмотря на опасности, неприятности и унижения, сопряженные с исполнением этой задачи. Позднейший переводчик Шекспира, Дружинин рано показал себя знатоком европейских литератур и преимущественно английской. Он близко подходил к типу английских эссеистови, подобно своим первообразам, обнаруживал в статьях большую степенность суждений и отвращение от всякого резкого приговора, а еще более от всякого своеволия в творчестве, со стороны авторов. Суровым моралистом он никогда не был, что доказывается и оставшимися после него юмористическими произведениями довольно нецеремонного характера; но консервативныйоттенок, который носила его мысль, мешал ей, несмотря на всю ее обработку обширным чтением иностранных литератур, узнавать иногда весьма жизненные явления современной эпохи [14] . Писал он много, легко и скоро, думал, что пишет для высококультурной, развитой публики, на признательность которой уже может рассчитывать. Может быть, в этом и кроется именно причина постигшего его несправедливого забвения: он был слишком вельможен, так сказать, для массы русских читателей, из брезгливости никогда не спускался до мелочных явлений литературы и не обнаруживал никакой страсти в защите и пропаганде своих собственных воззрений. Будучи по характеру и по воспитанию в одном военно-учебном заведении (пажеском корпусе) светским писателем по преимуществу, Дружинин относился также очень равнодушно и иронически к кабинетным трудам русских ученых и к задачам, которые они ставят себе, в чем и походил на старого своего приятеля Сенковского, которого, между прочим сказать, очень уважал. Все это приобрело ему нерасположение многих московских кружков, но не помешало кабинету Дружинина в Петербурге сделаться центром почти всего литературного персонала обеих столиц и видеть в числе своих посетителей журналистов, критиков, писателей и драматургов самого разнородного направления. Кроме общей потребности у тогдашних литераторов жить в единении друг с другом, ввиду многочисленных своих домашних и посторонних врагов, о чем сейчас будем говорить, существовала еще и другая причина для этого явления. Обширная начитанность Дружинина в западной беллетристике позволяла наводить у него все нужные справки и давать веру аналогиям, которые он любил проводить между произведениями различных стран, а затем он обладал еще и другим неоцененным качеством – убеждением в честности нашего общества и великого труда, ему посвященного. Оно мирило с ним и тех, которые не признавали служения светской публике делом, заслуживающим особенного уважения. Но мирное настроение людей, собиравшихся у Дружинина, приходило уже к концу. Все их качества, а также и качества хозяина, вскоре осуждены были выдержать тяжелый искус и решительную пробу. С половины пятидесятых годов начали появляться ясные признаки переворота в мнениях, возвещавшего конец переходной эпохи и наступление нового литературного периода. Первой посылкой этого нового направления с идеями, накопившимися в его недрах, являлись новые понятия, философско-общественные; затем явилась постановка совсем иных целей и задач, как для творчества, так и для критики его, чем те, которые занимали умы доселе. Случилось так, что новые требования, для борьбы с которыми не много было всех сил опытного редактора, застали Дружинина на одре болезни, изнемогающего под ударами тяжелого своего недуга. Журнал «Библиотека для чтения», поднятый им из праха, в котором он долго влачился после Сенковского, был передан им своему товарищу, и Писемский, таким образом, очутился на давно желанной публицистической арене самостоятельным редактором журнала, и притом в самую критическую минуту для литературы и общества вообще. Что из этого вышло, скажем сейчас [15] .
14
И здесь и ниже Анненков дает явно панегирическую характеристику критику А. В. Дружинину, англоману, реакционеру и эстету по своим литературно-общественным убеждениям. Анненков был близок к Дружинину по антидемократической и эстетской направленности своей критической деятельности. Консерватизм в общественных вопросах, защита теории «чистого искусства» сближали с Дружининым А. Ф. Писемского.
15
Писемский вошел в состав редакции «Библиотеки для чтения» в конце 1857 г. и вскоре же стал соредактором Дружинина по этому журналу, стремясь привлечь к участию в нем и своих приятелей по «молодой редакции» «Москвитянина». С 1861 по 1863 г., в связи с болезнью Дружинина, А. Ф. Писемский уже единолично редактировал «Библиотеку для чтения».
Но прежде позволим себе бросить беглый взгляд на самую сцену, где происходило действие, и на публику, которая была его свидетельницей.
II
До 1860 года литературная и журнальная арена наша представляла, в полном смысле слова, праздничное зрелище. Известно, что с 1856 года некоторое ослабление цензуры, произведенное совсем не законом, который стоял еще во всем угрожающем положении своем, а смягченной практикой его уставов, открыло новую эру в печати нашей. На литературной арене явились не только все писатели по профессии, желавшие воспользоваться умственным простором, который мог столь же неожиданно кончиться, как неожиданно и наступил, но явились люди, дотоле сохранявшие абсолютное молчание и которые торопились теперь тоже сказать свое слово, чтобы не отставать от других. Само собою разумеется, что возник большой говор, который принимался за знак развития; но речей, созидающих направление и управляющих умами, тогда еще не было слышно. Все речи походили одна на другую и велись на какую-то одну большую тему о будущем скором возрождении нашем, но они отличались развязностью своих приемов и свободой выражения, которые придавали им вид самостоятельности и смелости мысли. Журнальный мир находился в замиренном положении, за исключением, разумеется, домашних счетов одних редакций с другими; но затем журналы не разнились ни по характеру, ни по направлению между собою, стараясь одинаково следовать за общим движением и не отставать от него в либеральном, радостном и доверчивом настроении. Всякое заявление, из какого бы источника ни выходило, могло надеяться на благосклонное внимание, как только являлось под знаменем прогрессивного направления, которое оказывалось потом у очень многих и фальшивым знаменем.
Мы не пишем здесь истории нашего развития за последнее время, которая была бы и преждевременна, а только сообщаем для нее факты, сохранившиеся в нашей памяти, и то далеко не все и без подробностей, на какие бы они имели право [16] .
Лучшим доказательством того, что никто в это время не различал еще своих друзей от будущих противников, служит смешение направлений, царствовавшее в органах публицистики. Все жили в куче. Люди, придерживавшиеся старых, укоренившихся воззрений на искусство, нравственные вопросы и задачи общественного развития, встречались в периодических изданиях с людьми, искавшими уже других точек зрения на те же самые предметы. Происходили споры, но все мнения казались нужными, и ни одно не ставилось вне закона, hors loi, как было позднее. Последний, 1859, год переходной эпохи представил наглядный пример близкого соседства разнородных течений мысли. Начало года украсилось, например, в «Современнике» романом Тургенева «Дворянское гнездо» – этим патетическим гимном, посланным вслед уходящему поколению; а вторая половина года ознаменовалась в том же журнале знаменитой статьей Добролюбова «Темное царство» (по поводу сочинений А. Н. Островского), которая упразднила поклонение всем старым идеалам и с которой, собственно, начинается у нас понимание поэзии и искусства как непосредственных политических и общественных факторов, определяющих и ценность произведений [17] . Мы уже говорили о пестроте общества, собиравшегося у Дружинина; но точно такая же пестрота убеждений и взглядов существовала и везде, в журналах, частных домах и публичных сходках. Она не нарушала установившихся отношений между людьми. Главный редактор «Отечественных записок», покойный Дудышкин, не прерывал старых дружеских связей с редакторами «Современника», в то время как встречал жестким отпором эстетико-философские взгляды журнала. Разница основ не изменяла привычек, нажитых прежде. Тот же Дудышкин, бывший, между прочим, постоянным противником новых теорий изящного и защищавший чистоту эстетического догмата от примеси к нему идей утилитаризма с упорством и выдержкой истого янсениста, на которого многими сторонами своего ума и характера отчасти и походил, – предоставлял страницы своего журнала далеко не фанатикам чистого искусства и вел полемику с собратами всегда на основании политических соображений о нуждах общества и настоящей минуты. «Русский вестник», явившийся в 1856 году, принадлежал еще тогда к наиболее ярким органам прогрессивной воинствующей журналистики и не усумнился напечатать роман Тургенева, озаглавленный «Накануне» (1860), который противоречил, как скоро оказалось, настоящему образу мыслей редакции всем тоном и содержанием своим. Первый досужий библиограф, который вздумал бы заняться перечетом всех этих маленьких аномалий времени, вовсе и не замечаемых им, мог бы привести гораздо более примеров подобного смешения языков в тогдашней литературе, чем мы сделали это. Достаточно упомянуть, что любой из наших писателей мог пройти тогда через всю гамму журналов, побывать во всех редакциях без вреда и ущерба для нравственной своей физиономии. С 1860 года все это кончилось, и если подобные примеры еще являлись, то уже как исключения, а не как общее правило. Сплоченные некогда ряды деятелей разорвались. Между теми, которые приняли новое направление за программу своей жизни и деятельности, и другими, которые не хотели за ним следовать, ввиду недоказанности его доктрин, все более и более рос разлад, без возможности наполнить его какими-либо общими интересами, вроде борьбы с дурными условиями времени и проч. Оказалась полная невозможность существования под одним знаменем таких стремлений и тенденций, которые расходились друг с другом, как только чуть-чуть удалялись от элементарных оснований каждого вопроса и учения. Широкие девизы вроде служения народному образованию, принципам разумного общежития и так далее потеряли свое обаяние и не собирали более толпы поклонников. Требовалось теперь нечто другое. Каждый выступающий на литературную арену обязан был определенно и точно изложить всю систему верований и защищать ее с оружием в руках, как старые рыцари защищали некогда излюбленные свои цвета. Наружная благовидность, добываемая с помощию безразличного либерализма, уже не принималась в расчет. Всякая примесь идей, захваченных со стороны и по соседству и затемняющих истинное настроение и настоящий образ мыслей человека, преследовалась новым направлением как обман. Особому негодованию его подвергались все полуубеждения, все слабое и нетвердое в мнениях, все, что искало компромиссов и сделок в области идей и теорий. Оно добивалось или согласия на совместную с ним работу отыскания новых начал для жизни, или на решительный переход к учениям, опутанным сетью исторических преданий. Со стороны Писемского выбор не представлял сомнения и еще облегчался примерами, которые тогда же явились как необходимое следствие вызова, брошенного прогрессивной доктриной. Литературное общество, а за ним и весь культурный люд разделились у нас на две серьезные партии – консервативную и либеральную, получившие в дальнейшем своем развитии оттенки и особенности, которые уже не имеют ничего общего с историей их прошлого, здесь рассказанной [18] . Писемский впервые открыл серию чисто охранительных петербургских органов, с различными оттенками, начиная славянофильским и кончая олигархическим («Время», «Эхо», «Весть»), которые не замедлили появиться вскоре после того.
16
Это место воспоминаний Анненкова редакция «Вестника Европы» сопроводила следующим примечанием: «Мы согласимся также, что история этой эпохи преждевременна, и, давая место настоящим воспоминаниям о Писемском как любопытному личному свидетельству об этом писателе и как одной стороне мнений, предполагаем возвратиться к этому времени с другими историческими данными. – Ред.». («Вестник Европы», 1882, № 4, стр. 639).
17
Анненков тенденциозен и односторонен в характеристике эпохи первого демократического подъема. Но он довольно верно передает то огромное впечатление, которое произвела на современников статья Н. Добролюбова «Темное царство», появившаяся в июльской книжке «Современника» за 1859 г. См., например, о значении этой статьи свидетельство Н. В. Шелгунова (Н. В. Шелгунов, Сочинения, 1895, т. II, стр. 683).
18
Судя по логике мысли, Анненков имеет здесь в виду не консервативную и либеральную партии в собственном смысле этих слов, а в первую очередь обострение борьбы в период революционной ситуации между революционно-демократическим лагерем, во главе с Чернышевским и Добролюбовым с одной стороны, и партиями «порядка», либеральной и консервативной – с другой.