Хутор
Шрифт:
А что там было, в этом погребе? А все, чего пожелают душа и брюхо. Я-то этим заколдованным подземельем пользовалась совсем прозаично - как холодильником, и моя провизия в том холодильнике - двести граммов масла да бутылка молока - была смехотворной, по Сеньке и шапка, а Ванда и Андерс хранили там, ясное дело, запасы. Вот уж кому не страшны были китайцы с американцами! В таком погребе можно было прожить хоть до второго пришествия.
Помню гигантский, площадью в комнату, торт, который я, включив свет, с восторгом и ужасом однажды там обнаружила. Мы - торт и я - оба словно оцепенели. В полном беззвучии этого подземелья, мы долго, очень долго разглядывая друг друга: я - онемевшая, он - царственно молчащий... Простираясь ковром, торт покрывал собой площадь, какую Россия покрывает на карте Евразии. Он красовался посреди желтоватых овечьих шкур, бочек, бочонков, бутылей, банок, травяных пучков, мешков, коробок, сундуков, ящиков, жбанов и всевозможных крынок - и являл собой бесспорную
Вот и толкуй после этого про гигантоманию русских! Как выяснилось вечером (через ту же Тийну), мега-торт был сконструирован (изваян?) в городке Раквере, затем старшая дочь, Сирье Калью, транспортировала его сюда на грузовике (по частям); завтра он таким же образом будет доставлен юбиляру - на соседний хутор... У Джанни Родари есть такая книжка "Торт в небе". Сказка, которую я тоже читала в детстве. Там дети волею случая оказываются не где-нибудь в лесу или на Луне - но внутри гигантского торта... А это, согласитесь, похлеще... Особенно когда постоянно хочется сладкого...
Живя на хуторе, я чувствовала себя именно ребенком внутри торта.
Ребенком внутри торта, предназначенного не мне.
...Как бы то ни было, наступает завтра. И я потихоньку наблюдаю (живая изгородь из туи скрывает меня, как стена) подготовку к юбилею старца.
Огромная, размером с футбольное поле, зеленая лужайка. Даже больше той, что у Калью. В моих глазах, с детства надрессированных так, что все вокруг должно быть общим и ничьим, а личной может быть лишь пара трусов, эта лужайка кажется вопиюще не функциональной. Это скандально пустующая площадь, нуждающаяся, для ее же блага, в немедленной экспроприации и обобществлении. А что конкретно видят, глядя на эту буржуйскую лужайку, мои глаза? Нет, вовсе не обездоленных детей Африки. Мои глаза видят необозримые, на десятки квадратных километров, типично российские пустыри, заросшие в лучшем случае чертополохом (и не видят, в силу ограниченной своей оптики, пустые, как Луна, необозримые российские "пространства") - зато в единственной комнате, занимаемой индивидом в коммуналке, глаза мои четко зрят укроп, зеленый лук и даже помидоры, обильно произрастающие на подоконнике размером 80х30; они видят ванную, где со времен царя Гороха никто не мылся, поскольку в ней разводят мотыля для рыб; ржавый балкончик, площадью метр квадратный, отяжелевший обильным урожаем картошки - вот-вот рухнет на голову среднестатистического бедолаги; они зрят также - на первый взгляд аскетическую - койку, под которой, булькая, безраздельно царствует самогонный аппарат и яростно краснеют - за это утробное бульканье - яблоки, разложенные на газете "Известия"; глаза заглядывают в платяной шкаф, всю одежку из которого вытеснили бутыли с дозревающим вином; они видят детскую ванночку, в которой тоже никто не моется, так как там хранится квашеная капуста, а сама ванночка стоит в маленькой холодной прихожей, где по этой самой причине - тесно да и амброзия - не раздеваются, а также не разуваются: в зеленеющем тут же тазу прорастают какие-то семена.
То есть пустырь он и есть пустырь, пускай его будет. Но любовно взлелеивать какую-то совершенно бесполезную мураву - это разве не дурь?! Когда у нас людям есть нечего, потому что собак развели! А эти - зажрались! Хоть бы цветы на своей площади посадили, что ли!
И вот мысленно, а скорей рефлекторно, я, судорожно, торопясь, уже засеваю эту нежную английскую лужайку: готовой всех осчастливить и накормить репой, а также капустой, горохом и, главное, картошкой, картошкой, картошкой - незатейливой грезой бренного бедняцкого брюха, грезой, которую в привычных мне овощных магазинах можно узреть лишь в видоизмененном состоянии, то есть на самых разных стадиях органического разложения.
Духовой оркестр. Такой в моих пенатах - применительно к отдельно взятому "простому" человеку - можно встретить только на его похоронах. Стадией раньше, то есть для юбилея той же персоны, оркестр у нас еще не положен. До оркестра, как до чина, надо ведь дорасти! Дорастает лишь мертвый. И то не всякий: мертвый крестьянин, да еще с хутора, не дорастает никогда. (Да где ж ты в родных-то пенатах видела хутора? а крестьян?.. Ну вот, а прицепилась к какому-то духовому оркестру!)
И наконец, сам юбиляр. Он, держа спину прямо, сидит в новеньком, сверкающем спицами, ручками, рычагами - всеми никелированными
А вот другой праздник - на сей раз молодежный. Его я имею возможность наблюдать открыто - в окна веранды.
И вот что я вижу: с утра Урмас, Таавет и Кайа, то есть команда младших Калью (за вычетом, разумеется, Индрека), принимается что-то необычное делать с гаражом. Оттуда вывозятся все три автомобиля - отца, матери и Йовиты, выносятся запчасти, еще какие-то предметы, пока гараж не становится абсолютно пуст. Затем он весь, как есть, силами этой сплоченной команды моется. Кайа, ловко снуя на четвереньках меж исходящими паром ведрами, по-флотски надраивает пол, а Урмас и Таавет, влезшие на стремянки, яростно скребут стены и потолок. Все это затем тщательно вытирается. Далее, силами той же команды, в гараж вносятся деревянные столы, которые расставляются буквой "П"... Вносятся также длинные скамейки... они прилаживаются вдоль столов, а затем накрываются домоткаными ковриками и дорожками... Стены и потолок украшаются китайскими фонариками, гирляндами из полевых и бумажных цветов, гирляндами из электрических лампочек, флажками, воздушными шарами, еловыми лапами... Столы накрываются скатертями. Затем в полностью преображенное помещение ребята затаскивают пластмассовые ящики: с лимонадом, с пивом, с минеральной водой; ящики с красивыми, аккуратно нарезанными и завернутыми, как в "Аэрофлоте", закусками... ящики с бумажной (как выясняется потом, одноразовой, никогда мной до того не виденной) посудой... На столах расставляются вазы с цветами, свечи в подсвечниках... Излишним было бы добавлять, что все это делается слаженно, четко, с радостью.
Но вот устроители исчезают. Появляется хозяйка этого торжества, Йовита.
Она со своим другом встречает подъезжающие машины гостей. Гости - их ровесники. Красивыми парами - кто чинно, кто хохоча - они входят в этот сказочный терем. В руках у них цветы, яркие свертки. Я начинаю догадываться, что праздник устроен в честь окончания последнего класса...
И наконец, как заклинают в метро, "двери закрываются". Мне не видно абсолютно ничего, кроме света, ярко бьющего из вентиляционных окошек.
С каким-то странным злорадством я начинаю ждать, когда этот свет погаснет...
Но он не гаснет. Как не гаснет снаружи и день, давно перешедший в прозрачную ночь, - в ночь, отключившую все звуки, кроме ласковой музыки, раздающейся в гараже, а раздирающей душу мне, сидящей одной на веранде.
Ведь я старше их ненамного.
А у меня ничего подобного не было и уже не будет.
Моя юность прошла. Когда я вернусь в Питер, мне останется смотреть такие волшебства лишь по телику, если покажут французский фильм. Я никогда не видела, чтобы наши кавалеры на сабантуйчиках не напивались бы до блевоты. Чтобы они потом не расквашивали друг другу хари до кровавой юшки. Чтобы не били ногами лежачего в пах. В голову. В ребра. По почкам. Чтоб не изрыгали безостановочно словесную погань. Чтобы не храпели мордой в салат. Чтобы не лапали, окосев от водки, любую дуру. Чтобы эта дура, с килограммом дешевой туши на каждом веке, не вешалась им на шею сама, а потом, пропустив все сроки, не гробила бы себя подпольным абортом...
Когда я приходила домой с наших (студенческих, не хухры-мухры!) "вечеринок", которые ничем, разумеется, не отличались от возлияний люмпенских, свинских, моя бабушка всегда спрашивала меня: "Имела ли ты сегодня успех?.." Никогда этого не забуду: ее голубые глаза, волны серебра над ее лбом, ее доброе, простодушное лицо, которое она пыталась делать, сообразно вопросу, строгим, - и сам вопрос, такой трогательный в своей старомодной женской взыскательности... И благодаря этому вопросу я догадывалась, что, значит, была такая жизнь - или где-то есть и сейчас там, где нет меня, там, где такой вопрос был бы уместным и животрепещущим... И в отчаянии мне хотелось крикнуть моей бабушке, прямо в ее голубые глаза: "Ты что себе думаешь?! Что там был первый бал Наташи Ростовой, так, что ли?! И Пьер Безухов меня протежировал Андрею Болконскому?!" Но никогда я этого не делала. А, наоборот, всегда твердо отвечала: "Да, я сегодня имела успех".
...Кончается белая ночь, и кончается чужой праздник... Да нет! Праздник продолжается! Восходит солнце, застав меня там же, на веранде, и я вижу, что распахиваются двери терема и шумно выходят гости после пиршества - свежие, словно всю ночь плескались в заколдованном молоке, и, пританцовывая, садятся в машины и начинают гоняться друг за другом по всему хутору и дальше - по всему обозримому мне ландшафту - ярко-красные, ярко-синие, ярко-белые, ярко-голубые бусины машин выныривают там и сям на теле косматого, густо заросшего зеленым волосом зверя, но даже издалека до меня продолжают доноситься смех, пение, музыка...