Хвала и слава. Том 2
Шрифт:
— Зачем же об этом думать?
— Разумеется, это наилучший выход. Вот ты говоришь, что человеческая деятельность — творчество, которое оставляет живую борозду в материи вселенной. Так человек действовал веками, ища забытья или разрешения проблемы своего личного небытия. И это личное небытие всегда окрашивалось тем, что оставлялся след, хотя бы могила на кладбище, придавленная прочным, по возможности самым прочным — чтобы был след — камнем. Смерть! Все-таки что-то оставалось после смерти.
Non omnis moriar [22] . А теперь — ты понимаешь, какая разница? — omnis, omnis moriar [23] . И если даже сейчас, в войне, которую готовит Гитлер, ничего этого не произойдет… то одна мысль, что подобная возможность существует, может перечеркнуть все, уничтожить всякое желание добиваться спасения для человечества, от которого все равно ничего не останется…
И неожиданно старый Марре
22
Не все погибнет. (лат.).
23
Все, все погибнет. (лат.).
24
Старый мир еще плачет.
Он был так прекрасен, так нежен!
Но после
после войны
Очень многие вещи
одним антикварам нужны.
Все огромно теперь.
И мне кажется: мир будет так же ужасен,
Как годы войны.
О век тирании
Демократической!
Время, когда будет надо друг друга любить
И жить никем не любимым…
Перевод М. Кудинова.
Януш молчал.
— Это Аполлинер, — пояснил Шуар с многозначительной улыбкой, закончив свое монотонное заклинание, которое Мышинский слушал с замиранием сердца. — Я бы хотел, чтобы одно это уцелело… среди звезд. Но это невозможно, — грустно улыбнулся он, точно оправдываясь.
Потом положил ладонь на руку Януша.
— А что вам хотелось бы сберечь?
Януш сидел, опустив голову, как-то по-детски насупившись, глядя в одну точку и машинально вертя какую-то бумажку.
— Музыку, — сказал он.
— А! Это, может быть, и уцелеет. Музыка — это игра чисел, определенных численных пропорций, а эти пропорции могут уцелеть…
— А разве число существует объективно? Разве это не формула нашего несовершенного сознания?
— Ну что ты городишь! — пожал плечами Марре Шуар. — Число? Число, конечно же, существует помимо нас, помимо нашего мира… тут я могу тебе дать честное слово.
И, неожиданно поднявшись, попрощался.
Януш простился с ним молча. Ни о какой новой встрече они не условились. Януш даже не сказал, когда и куда уезжает. Оба неуверенно произнесли:
— Au revoir [25] .
Выйдя из стеклянной чайной, Януш постоял на тротуаре. Шел дождь, и пахло жареными каштанами из стоявшей на углу жаровни. В туманной перспективе бульвара загорались неоновые огни. Вокруг бурлила жизнь. Напротив чайной виднелась вывеска гостиницы «Суэц».
«А тогда неона не было», — подумал Януш.
Спустившись по бульвару, он сел в метро и, проехав до остановки Отей, вылез за Мюэтт. Без труда отыскал большой, теперь уже не современный, а отдающий устарелым «модерном» дом, где когда-то жила Ариадна.
25
До свиданья (франц.).
Постояв с полчаса под дождем перед этим домом, он вернулся на улицу Мсье ле Пренс и, не ужиная, рано лег спать.
Снился ему Бургос и испанские пушки.
Глава девятая
Квартет ре минор
1
Небольшой отель-пансионат в Ментоне, где в феврале 1938 года поселился Эдгар Шиллер, в эту пору почти пустовал. Со стороны входа в виллу маленький садик, где из сухого гравия торчали зеленые кусты лавра и прямо в песке стояли два мандариновых деревца с недозрелыми плодами изумрудного цвета. За виллой тянулся поднимающийся в гору сад, какой-то суховатый и пока еще почти не цветущий. Только войдя в свою комнату, Эдгар заметил, что перед его окном растет большой куст мимозы, весь покрытый желтым пухом: аромат цветов лился в открытое окно. Комната, помещавшаяся на третьем этаже, выходила
Но тут же он открыл глаза, увидел в открытое окно голубую полоску моря и болезненно ощутил свое одиночество. Горло не болело, но когда он кашлянул и хотел проглотить слюну, то почувствовал пугающую твердость гортани. Все время он чувствовал эту гортань: что-то в ней торчало — что-то, чего никогда не было раньше.
На вокзале в Париже его провожали, в Ментоне же не встретил никто. Он достал листок с адресом доктора и прочитал: «От 4 до 6». Времени было еще много. Он позвонил. Появился молодой, лет семнадцати, паренек, толстенький, черноглазый. Эдгар попросил, чтобы тот подал ему завтрак наверх. Часы на искусственном камине в углу комнаты указывали половину первого. Солнце светило ярко, хоть и не грело, благоухала мимоза — с запахом ее трудно было свыкнуться. В воздухе ощущался тот неприятный, прозрачный «внутренний» холодок весны, который так свойствен южной Европе. И он был такой же суховатый, как деревца, растущие прямо из гравия.
«Тяжело здесь будет», — подумал Эдгар, роясь в несессере. Открыв флакон с серебряной крышкой, он налил на ладонь одеколона. Обтер нос, потом уши. Крепкий запах заглушил мимозу. Но вот одеколон улетучился, а мимоза осталась. Горький, траурный аромат.
Подали завтрак, скупой и бесцветный: немного вина в графинчике, какая-то белая рыба, серый кусочек мяса с невкусным горошком. Эдгар попробовал съесть это, но только размазывал еду по тарелке, время от времени задумчиво поднося кусок ко рту. И все смотрел в окно на полоску моря: вдруг вспомнилась Одесса. Еда проходила с трудом, мешала отвердевшая гортань, сухость и онемелость, которые он чувствовал в горле. С рыбой он еще кое-как справился, но мяса просто не смог проглотить, так и выплюнул разжеванный кусочек. Подавился горошинкой, да так, что даже подумал: вот и конец. Отложив вилку, он прилег на диванчик. По всему телу обильно выступил пот. Тогда Эдгар решил вызвать доктора к себе. Он попросил все того же паренька позвонить доктору, пояснив, что самому ему трудно говорить. Впрочем, гарсон и сам это сообразил, так как едва смог понять, что именно Эдгар ему объясняет, и то и дело повторял:
— Pardon, monsieur? Comment, monsieur? [26]
Эдгара это даже немного разозлило. Гарсон позвонил доктору, поговорил с ним и наконец ушел. И, хотя присутствие его докучало, как только он ушел, Эдгар почувствовал себя совсем одиноким, еще более одиноким, чем раньше.
В молодости Эдгар читал «Смерть Ивана Ильича» Толстого и уже давно знал, что человек умирает всегда один, в самом одиноком одиночестве — оставаясь наедине со смертью. Но одно дело знать об этом, а другое — ощущать. Впрочем, и сейчас еще, как и каждый человек, Эдгар не мог — несмотря на все, что чувствовал и что знал, — прийти к окончательной мысли о смерти. Он не мог себе представить вот так, обнаженно, что действительно приехал сюда умирать. Он знал, что парижские врачи отослали его в Ментону, так как доктора всегда стараются спровадить неизлечимых пациентов как можно дальше от того места, где они практикуют. Знал, что горловая чахотка — это конец, так как наблюдал многих своих «коллег» еще во время пребывания в разных санаториях и знал все симптомы этой болезни. Но ведь то, что видишь у других, у тебя самого проявляется как-то не так, как-то непонятно. И это невозможно охватить умом в таком вот ужасном толстовском одиночестве.
26
Простите, сударь? Как вы сказали, сударь? (франц.)