И была любовь в гетто
Шрифт:
В сентябре 1939 года Маюс с отцом, как большинство мужчин, ушли из Варшавы. Они бежали на восток и в итоге, с помощью японского консула Сугихары и голландского консула в Ковно (Каунас) Яна Звартендийка, через Вильно и Японию, попали в Америку. Отец Маюса даже сумел вывезти значительную часть бундовских документов, которыми потом пользовался, когда писал книгу об истории польского Бунда в межвоенном двадцатилетии. Жаль, что из запланированных трех частей он написал только одну. Маюс в Америке окончил университет и впоследствии стал крупным специалистом в области американских космических программ. Мать Маюса осталась в Варшаве. В гетто она была вице-председателем Центоса [15] , председателем был Шахне Саган. Они организовали всевозможную помощь детям, открывали
15
Центральное общество опеки сирот и беспризорных детей — общественная организация, созданная в 1924 г. для опеки детей, потерявших родителей во время Первой мировой войны; в межвоенный период финансировала детские дома, оказывала медицинскую помощь, организовывала летние лагеря; старалась продолжать свою деятельность в гетто.
У Янека Гольдштайна тоже ни братьев, ни сестер не было. Он был сыном Бернарда Гольдштайна, создателя и начальника бундовской полиции. Мать Янека, Люция, отличалась необыкновенной красотой, темноволосая, высокая… Я даже не могу сказать, как она выглядела, но помню, что была потрясающе красива. Чем она занималась? Кажется, была портнихой. Но не уверен, не помню. Янек жил на улице Новолипье, 12. Я бывал в этой квартире и во время войны, когда уже было гетто, потому что отец Янека, Бернард, продолжал там жить. Янек был чертовски способный и прекрасно говорил по-еврейски. Не знаю, откуда — его отец ни на одном языке толком не говорил, изъяснялся на каком-то собственном воляпюке. Янек большей частью сидел дома, в школу ходил редко — неохота ему было — и целыми днями спал. Потом поступил в гимназию Асколи; ему, как и мне, постоянно твердили, что он не сдаст выпускных экзаменов и все такое прочее, а он сдал блестяще. Когда началась война, Янек с мамой мотались по свету с японской визой консула Тиуне Сугихары. В конце концов мать очутилась в Южной Америке, а он остался в Японии, где был директором в какой-то большой фирме.
У Рубина Лифшица была младшая сестра. Их отец был очень популярным зубным врачом. Мы и к Рубину ходили домой, но редко, потому что там всегда толпились пациенты. Его мама, Эстуся, дружила с моей мамой, обе были членами JAF, еврейской — разумеется, бундовской — женской организации. После маминой смерти Эстуся занялась мной и моими делами, устроила меня в гимназию Купеческого собрания, оплачивала учебу, если нужно было, ходила в школу, словом, опекала меня. Пока мама была жива, а я учился в «Спуйне», мама все это делала сама. У Лифшицев жила няня Рубина. Рубин с отцом и, если не ошибаюсь, сестрой тоже бежали от немцев на восток. Рубин каким-то образом попал в Канаду, где стал летчиком; участвовал в войне как штурман авиации. Погиб в первый день по окончании войны, совершая последний полет из Лондона в Брюссель. Вроде бы его самолет упал в море.
Йоселе Фишман, кажется, тоже жил на Новолипье. Точно не скажу, потому что дома у него не бывал. Родителей его я не помню. Во время войны Йоселе не было в гетто и даже в Польше. Не знаю, где он был, но после войны объявился. Работал в ООН, но не как польский гражданин. Занимался организацией сельскохозяйственного обучения.
Йоселе Зигельбойм был сыном Шмуля Зигельбойма. Жил с матерью. Отец его тогда жил в Лодзи, уже с другой женой. Йоселе в сентябре ушел из Варшавы и, как Маюс, через Японию попал в Америку.
Это были мои самые близкие друзья. Мы объединились в ФИРАЗИМОПЭ — ударение на последний слог! — это была наша детская партия. Название состояло то ли из букв, то ли из слогов наших фамилий — сейчас я не могу его расшифровать. У Маюса был велосипед, и на этом велосипеде ФИРАЗИМОПЭ разъезжала по двору. Маюс, Янек, я и Рубин составляли костяк партии, важнейшую ее часть. У нас существовала строгая иерархия, и Йоселе Фишман и Йоселе Зигельбойм посвящались не во все секреты.
В нашем классе учились Хендуся Химельфарб и ее брат-близнец. Хендуся впоследствии работала в санатории Медема [16] и пошла с детьми в вагоны, а ее брат-близнец бежал в сентябре на восток и во Львове во
16
Санаторий им. В. Медема для еврейских детей под управлением Центоса.
В той же самой школе, но классом ниже учился Влодек Бергнер. Я лучше помню его по лагерям «Скифа» [17] , чем по школе, потому что у него был горн, и он играл на нем все, что играют в лагерях — побудку, вечернюю зорю, тревогу. Года за два до войны Влодек уехал в Австралию. В конце концов он оказался в Израиле с австралийской женой; оба они художники. В Израиле Влодек пользуется большой популярностью.
Члены ФИРАЗИМОПЭ продолжали встречаться даже, когда закончили среднюю школу и все учились в разных гимназиях.
17
Детская бундовская организация.
Мы договорились в первую же субботу после окончания войны встретиться под часами на углу улиц Лешно и Пшеязд. Какой будет эта война и наше будущее, мы совершенно не представляли. Теперь я вижу, что не только нам, молодым, не хватало воображения — взрослым серьезным людям тоже. Что сделали большинство семей, когда началась война? Разделились. Кого-нибудь, обычно женщину, оставляли дома, а мужчины с детьми бежали на восток. Возможно, считалось, что женщинам ничего не грозит и они пересидят войну, охраняя квартиру и имущество, а опасность угрожает только мужчинам?
Началась война, и я остался один. Мои друзья уехали. В пустой школе на Кармелицкой я нашел стеклограф. Потом там устроили столовую для детей и организовали подпольное обучение. В гетто я жил на Дзельной, недалеко от школы. Часто мимо нее проходил, но никогда не интересовался тем, что делается внутри.
Как я к ним втерся…
Пока не началась война, я был никто. Мальчишка с аттестатом зрелости в кармане. Наглый. Невоспитанный. Жил я у Лихтенштайнов. Был членом Цукунфта. Служил в фирме «Ogoldwicht» — за 52 злотых в месяц. Мне велели складывать длинные колонки цифр, а я всегда делал ошибки. Потом меня выставили, и я стал секретарем Комитета помощи евреям, которых из Германии выгнали в Польшу. В канун начала войны я в пустом поезде вернулся из отпуска в Варшаву. Я по-прежнему был никто, но теперь еще и безработный. Лихтенштайнов уже не застал, они бежали в Вильно.
Я пошел к доктору Хеллеровой, которая знала мою маму. Она взяла меня на работу посыльным в больницу Берсонов и Бауманов. Я все еще оставался никем — кто такой посыльный в давным-давно сложившейся иерархии больницы? На меня там вообще не обращали внимания. Не прошло и нескольких дней, как меня вызвал Абраша Блюм. Кто он такой, я знал, это точно. К тому же незадолго до войны у него родился ребенок с непроходимостью пищевода. Доктор Хеллерова поставила диагноз, и ребенка, которому было не больше пяти дней от роду, прооперировал доктор Вильк. Так что и в больнице я его, конечно, видел. Мы встретились с Блюмом на Дзельной, напротив Павяка. Он передал мне весточку от Лихтенштайнов: они хотят, чтобы я приехал к ним в Вильно. Я сказал, что не поеду. А поскольку был наглецом, вместо объяснений спросил: «А вы-то сами едете в Вильно?»
В школе ЦИШО на Кармелицкой, 29 я нашел стеклограф. Он просто стоял себе в шкафу. Нужно было найти ему применение. У меня была знакомая, Рутка, главная лаборантка в фотоателье Дагера. Фирма «Дагер» имела ателье и лабораторию на улице Заменгофа и шикарный магазин на Белянской. А с дочкой владельца я ездил в лагеря «Скифа»; у нее были чудесные толстые косы до пояса, ты видела на фотографиях. Так вот, у Рутки в подвале на Заменгофа был радиоприемник. Она слушала передачи, а потом от руки писала сводки последних новостей. Я стал переписывать их на машинке и размножать на этом стеклографе. Не помню, как получилось, что вместо сводок начал выходить «Бюллетень». Стася нарисовала заставку, и этот заголовок сохранился до самого конца. Когда стали выпускать «Бюллетень», точно сказать не могу, но наверняка очень рано. В гетто он был газетой Бунда. Передовые всегда писал Ожех.