И это все о нем
Шрифт:
Прохоров медленно поднялся на крыльцо, прошел через небольшие сени, помедлив, нажал белую пуговку звонка. За дверью около минуты было тихо, потом послышались легкие шаги, и дверь открылась — перед Прохоровым стояла мать Евгения Столетова.
— Евгения Сергеевна, здравствуйте! — быстро проговорил он. — Меня зовут Александром Матвеевичем Прохоровым. Мне надо поговорить с вами.
Эта торопливая, суховатая фраза была им приготовлена заранее, чтобы после обычного «здравствуйте» не образовалась пауза, а сразу бы последовал ответ на конкретное предложение поговорить. Кроме того, свои первые слова Прохоров произнес таким деловитым тоном, что они требовали в ответ
— Проходите, товарищ Прохоров! — голосом врача, устанавливающего диагноз, произнесла Евгения Сергеевна. — В столовой, я думаю, нам будет удобнее.
Евгения Сергеевна с прямой напряженной спиной шла впереди, открыв дверь в столовую, вошла в нее первой и приглашающим жестом показала Прохорову на кресло. Садясь и не имея времени на то, чтобы оглядеться как следует, Прохоров все-таки профессиональным взглядом заметил обитые приятными зеленоватыми обоями стены, два натюрморта, большую деревянную декоративную тарелку на стене, полосатую домотканую дорожку на крашеном полу и белые стерильно-чистые занавески на окнах.
— Мне очень не хотелось идти к вам, Евгения Сергеевна, — сказал Прохоров. — Я старался не беспокоить мать Евгения, но… Мне не удалось!
Только теперь Прохоров по-настоящему рассмотрел Женькину мать. Она стояла перед ним прямая и бледная, закаменевшая, с лицом, на котором не читалось ничего, кроме удивления, словно Евгения Сергеевна не верила всему тому, что происходило вокруг. Сидел перед ней капитан Прохоров — почему, для чего, зачем; стоял накрытый клетчатой клеенкой обеденный стол — зачем, почему; висела декоративная деревянная тарелка — почему, для чего, зачем? Ничего из происходящего и существующего в реальности не понимала Евгения Сергеевна в те минуты, когда в доме появился человек, связанный по-своему с гибелью ее сына.
— Мне не удалось! — невнятно повторил Прохоров. — Не удалось…
У Прохорова не было слов, чтобы продолжить, так как он понял, что нет на земле человека, который бы знал, что необходимо сказать окаменевшей и удивленной женщине, до сих пор не поверившей в смерть единственного сына и продолжающей ждать, что кошмарный сон прервется. Вот-вот прокричит над ухом кто-то добрый и знающий правду: «Просыпайся, Евгения! Пора на работу!», и она радостно посмотрит на голубой мир сквозь ночные невзаправдашние слезы, так как в действительности не могло происходить того, что происходит: не мог сидеть перед ней до ужаса реальный капитан уголовного розыска, не могла звучать фраза «я старался не беспокоить мать Евгения…», не могло произойти всего того, что произошло.
У Прохорова болело горло от непродолжительной, но острой спазмы; растерянный, но внешне спокойный, непроницаемый, он чувствовал себя так, словно из просторной столовой выкачали весь воздух, и, наверное, поэтому, сам не зная, что говорит, лающим голосом произнес:
— Моему сыну было бы столько же, сколько было Евгению, если бы он родился… Но мой сын не родился… Его мать, моя бывшая жена, убила его до рождения… — Он передохнул, так как по-прежнему не хватало воздуха. — Это страшно, это невозможно — убивать сыновей до их рождения!
А с Евгенией Сергеевной происходило нежданное, поразительное — ее глаза просветлялись, лицо начинало нежно розоветь, разжались до боли стиснутые зубы; она вся как бы раскрывалась, распахивалась, как ранним утром распахиваются навстречу солнцу большие окна большого дома. Евгения Сергеевна вдруг улыбнулась Женькиной улыбкой, знакомой Прохорову по фотографии, провела шелушащимися от частого
— Евгений родился здоровым, крепким ребенком, — сказала она негромко. — Он родился рано утром в воскресенье, и все женщины в палате говорили: «Ты, матушка, родила праздного человека!» Есть такая смешная примета!.. Евгений очень долго не кричал, когда был в руках врача, он очень долго не кричал, появившись на свет, но когда закричал, то вся больница его услышала…
Евгения Сергеевна теперь держала руки таким образом, словно баюкала грудного ребенка; руки беспомощно висели в воздухе, но она не замечала этого, она даже, наверное, не знала о том, что ее руки подняты.
— Женя был спокойным ребенком! — задумчиво продолжала она, делая баюкающие движения. — Он плакал только тогда, когда хотел есть, а просыпался утром с крошечной улыбкой на крошечном лице… Представьте себе, это был спокойный ребенок, хотя очень, о-о-о-чень энергичный!
Прохоров не шевелился, потрясенный. Он представил крошечного Женьку с крошечной улыбкой на лице, увидел дрыгающиеся ноги, длинную спину, родимое пятнышко на боку — мальчишка весь переливался радостью бытия, на губах пузырилось материнское молоко.
— Он рос быстро, он чрезвычайно быстро рос…
Лицо Евгении Сергеевны от воспоминаний совсем порозовело, руки вдруг переменили положение — теперь они были опущены; мизинец левой руки был отставлен, точно за него ухватился крепкой ручонкой Женька, подняв к солнцу и матери лицо, поспешал за Евгенией Сергеевной, быстро-быстро перебирая ногами. Волосы тогда у Женьки были совсем льняные, рассыпающиеся, легкие как пух.
— Женя пошел на одиннадцатом месяце, и это случилось в забавной, о-о-о-чень забавной обстановке… Я стояла вот тут. — Евгения Сергеевна показала на окно. — Он сидел вот тут, на дорожке, голопопый, а у меня в руках была яркая погремушка. Я бесцельно погремела ею, я ничего не хотела от Жени, но он вдруг поднял личико, осмысленно поглядел на погремушку и потянулся к ней… Представляете, он встал, качаясь, пошел вперед и стал уже падать, поэтому побежал и уткнулся мне вот сюда…
Евгения Сергеевна показала пальцем на место ноги, куда уткнулся Женька, и не сразу отняла руку, словно десятимесячный Женька, живой, смеющийся от радости, все еще прижимался к ее ноге.
У Прохорова сохли губы, болело сердце: ему хотелось вскочить, закрыв глаза, зажав ладонями уши, броситься вон из комнаты, чтобы где-то в темном пустом углу остановиться, замереть, ничего не видеть, не слышать.
— Через две недели он уже ходил, как взрослый… Он уверенно ходил, представьте себе… — продолжала женщина. — А говорить он начал в полтора года, и прекрасно, прекрасно заговорил… О-о-очень четко, не картавя, произносил слово «ромашка». — Она долго молчала, потом продолжила: — У нас двор всегда зарастал белой пахучей ромашкой…
Евгения Сергеевна убрала руку с ноги — это значило, что сын уже сам бегал по белому ромашковому полю, впервые был свободен от материнского мизинца…
Убрав руку с ноги, Евгения Сергеевна, пожалуй, впервые за все эти минуты не увидела, а, наверное, ощутила Прохорова, и как бы вернулась ненадолго в комнату из далеких мальчишеских лет сына — она уже оторвала Женьку от груди, поставив его на ноги, научила говорить и отпустила в мир, где существовали такие вещи, как люди, ромашки, дома, реки, кони, огороды, небо, звезды, трава и… капитан Прохоров. Да, да, самым реальным в мире теперь оказался капитан Прохоров, и мать Женьки Столетова наконец-то увидела его как единственно существующую действительность…