И любовь их и ненависть их…
Шрифт:
Кроме меня пришли только Витька и Женька. Витька с забинтованной рукой стоял недалеко от меня, и я знала, что он меня видит, но он вел себя так, словно мы были незнакомы. Женька тоже стоял обособленно, и никому, глядя на нас, сейчас и в голову бы не пришло, что совсем недавно мы составляли одну веселую компанию.
А компании больше не было. Она рассыпалась, как рассыпается веник, если снять вязку. Компанией мы поднялись на чердак в тот день, вниз же мы спустились чужими людьми. Теперь провал был между нами. Мы больше не перезванивались, не общались, не покуривали вместе в школьном овражке. В школу осенью шли, как на каторгу, потому что все мы, кроме Женьки, учились в одном классе и были вынуждены видеть
А потом началось бегство.
Юлька перевелась в другую школу, ничего и никому не объясняя, и теперь я видела ее только мельком — редко и издалека. Дорога туда была намного дольше, но ей, наверное, было спокойней среди чужих лиц. В октябре уехала Анька — после того случая здоровье ее совсем испортилось, и родители увезли ее в какой-то санаторий — далеко-далеко отсюда. Отец Женьки получил работу на Камчатке и укатил вместе со всей семьей, и я думаю, Женька расстался с нашим городком без всякого сожаления — уехал вместе со своей трубкой, которую он так любил выколачивать о колено. У семьи Омельченко умерла какая-то близкая престарелая родственница, и они, махнув две квартиры на одну где-то в центре, тоже исчезли из нашего двора туманным январским утром вместе с Людкой и ее черным пианино. А в конце лета развелись Хомяковы, и отец остался здесь, а Лешка с матерью сгинули неведомо куда. Шурка никуда не уехал, но школу почти совсем забросил и теперь гонял где-то на мотоцикле в новой стае.
Моя семья переехала, как я уже говорила, когда мне исполнилось пятнадцать, и я была последней из тех, кто сбежал, хоть и не по своей воле. Это было в первых днях июня — жара уже бродила неподалеку, но воздух еще по-весеннему обнимал мягким теплом, и природа улыбалась свежей сочной зеленью и цветами, и всюду носилось особое ощущение буйной, первобытной свободы, во всяком случае, мне так казалось.
Почти все вещи были упакованы, и я, предупредив родителей, убежала за дом, в одно из наших старых тайных местечек — выкурить сигарету и попрощаться со своим двором, с домом — со всем тем, что окружало меня пятнадцать лет. Хоть мне и отчаянно хотелось уехать — хотелось уже давно, — но рвать корни всегда больно, даже если большая часть из них уже сгнила.
Я сидела на траве, курила и думала о том, как странно все сложилось — метла судьбы словно намеренно размела нас по разным углам, как будто для того, чтобы посмотреть, что потом получится из каждого из нас в отдельности и каждому вынести свой приговор. Тогда я еще не знала, как близка была к истине, только наблюдала за нами не судьба, а рожденное на чердаке дитя, которое не знало жалости.
Там и нашел меня Витька, и я до сих пор не знаю, как. Он пришел и все, и мы не знали, о чем говорить. Нас связывала только эта постыдная тайна, а в остальном — у нас давно были разные жизни, свои друзья и подруги, свои парни и девушки. Мы немного помолчали, а потом он напрямик спросил:
— Сбегаешь?
Я кивнула, и он сказал, что мне везет и что он бы и сам сбежал, да некуда, что с того дня он ни разу не чувствовал себя по-человечески, что каждый день как будто в грязи валялся, и что не тому человеку он тогда на крыше врезал — Ромке надо было челюсть своротить и Киру отлупить, да и себе влепить как следует, потому что сам кретин. Я заметила, что если кого и стоит отлупить, так это меня, а он ответил, чтоб я не тянула к себе больший кусок пирога — поровну он всем.
— Куски-то всем раздали, только не все ж их съедят, Кира так вообще не притронется, — сказала я и щелкнула по сигарете, и она улетела далеко в
Он посмотрел на меня исподлобья. Он сильно изменился, он стал совсем взрослым, и за его глазами был виден крепкий, сформировавшийся ум, а не труха, как еще у многих мальчишек в этом возрасте.
— Говоришь ты хорошо, — сказал он, крутя в пальцах сигарету. — Только че ж ты тогда рта не открыла? Струсила?
— Да, — ответила я, потому что это было действительно так, и я разозлилась на Витьку за то, что он это понимал.
— И я, — кивнул он, и это был единственный раз в жизни, когда я слышала от парня подобное признание.
Мы поговорили еще немного, но уже о другом. Нам хотелось поднять эту тему, и мы подняли ее и сами были не рады. Так бывает, когда сковырнешь корку на зудящей болячке, а потом поспешно унимаешь кровь.
Уже прощаясь, Витька сказал:
— Ну, ты как устроишься там… это… Ну, короче, созвонимся, ладно?
И я кивнула — обязательно.
Ничего мы, конечно, не созвонимся, и мы оба это прекрасно знали. Фраза была лишь формальностью, проявлением вежливости, иллюзией прощания друзей, которые уже давно друзьями не являлись. И он и я были рады расставанию — окончательному — но показывать это оба сочли нетактичным. И он ушел — в свое будущее и мое прошлое, и я думала, что вряд ли мы еще когда-нибудь встретимся. Но мы все же встретились.
Марина замолчала и задумчиво посмотрела на бутылки — не осталось ли чего, и взгляд Лены уперся туда же, и она вздохнула и цапнула пачку к себе. Наташа встала, ушла на кухню и вернулась с оставшимися бутылками. Их немедленно открыли и разлили по кружкам, и пиво заворчало и вспухло аппетитной пеной.
— Как же ты дальше жила? — спросила Ира и с хлюпаньем втянула в себя пену. — Как же муки совести?
— У-у! Какой высокий стиль! — Марина усмехнулась. — Совесть, Ира, девка блудливая и на одном долго не задерживается — все время скачет туда-сюда. Но ее вины здесь нет. Все время одно заслоняет другое — жизнь-то не стоит на месте, и, как не стараешься, без грешков все равно не обходится. И у совести всегда есть работа. Это нормально, так у всех людей, у кого совесть мало-мальски присутствует. Новое сверху, старое на дно. Одни перетряхивают все часто, другие — реже, третьи вовсе этого не делают. Но совесть никогда не зацикливается на одном, иначе это уже сумасшествие.
Конечно, не было дня, чтоб я не думала о Лере, но постепенно острота воспоминаний сглаживалась, а чувство вины становилось более осознанным и спокойным. Можно сказать, что приступы превратились в ровную боль, которую можно было стерпеть, с которой можно было жить, о которой не забываешь, но и не зацикливаешься на ней. Я знала, что виновата, и сделала бы все, чтобы искупить перед Лерой свою вину, но Леры не было. А мне нужно было жить дальше. Я сочла, что от живой меня больше проку, чем от мертвой или свихнувшейся на почве душевного мазохизма. Я получила свой кусок пирога. И я ела его постепенно.
Так прошло четыре года. У меня появились новые друзья — вы, в частности, я окончила школу, поступила в университет, училась, подрабатывала, как и сейчас. У меня были романы — одни мимолетные, другие посерьезней. Когда было время и возможность, я ходила на дискотеки и на вечеринки, ездила за город. Я жила, как живут многие. За четыре года многое изменилось в моей жизни, во мне самой, но тени прошлого всегда шли рядом, в ногу — то молча, то хлопая по плечу, чтобы напомнить о себе. Я с гордостью могу сказать, что стала личностью, не пыталась больше сделаться чьей-то копией и больше никогда не была частью стаи, делая и говоря то, что сама считала нужным. Жестокий гончий пес сбежал, поджав хвост, из моей души. Плохо только то, что большинство-то изгоняет таких псов всего лишь временем, моего же прогнала чужая смерть.