И пусть вращается прекрасный мир
Шрифт:
Женщина выдавила улыбку, от которой ее лицо сделалось немного виноватым, и сказала, что им, пожалуй, пора уходить. Я не знала точно, нравится мне эта дама или нет, порой мозги не могут выбрать между плохим и хорошим. Меня подмывало рвануться вперед, расколотить стекло и вцепиться в ее пышные волосы, хотя как посмотреть — она ведь заботится о моих детках, они не живут в каком-то жутком приюте, не голодают, и я готова была расцеловать ее за то, что она не пичкает их леденцами, от которых зубы гниют.
Когда раздался звонок, она поднесла деток к стеклу, чтобы они поцеловали меня на прощанье. В жизни не забуду их запах, сквозь узкую прорезь
Когда я возвращалась в камеру, шла по тюремному двору, у меня было чувство, будто кто-то вырезал мне сердце, а потом пустил его идти впереди меня. Так мне казалось — вон оно, мое сердечко, топает само по себе прямо передо мной, скользкое от крови.
Всю ночь я проплакала. И ни капельки не стыдно. Не хочу, чтобы мои деточки пошли потом на панель. Как я могла сотворить такое с Джаззлин? Вот чего мне хотелось бы знать: почему я сделала то, что сделала?
Из-за чего меня всю корежило — так это стоишь под мостом Диган, а вокруг одни белые кляксы голубиного дерьма. Глянешь вниз, а там прям ковер из дерьма. Я терпеть этого не могла, не выносила. Только бы мои детки не видели такого.
Корри говорил, существует тысяча причин прожить эту жизнь до конца, и каждая сгодится, да только где он теперь со всеми своими причинами, а?
Соседка по камере сдала меня тюремщикам. Сказала, что беспокоится обо мне. Но мне не нужен психолог, чтобы понять: меня и вправду не будет в живых, если я залезу в петлю. Ей платят за эту херню? Эх, упустила я свое призвание. Могла бы миллионы зашибать.
Вот идет Тилли Хендерсон, в белой докторской шапочке. Ты была плохой матерью, Тилли, а бабушка из тебя и вовсе барахло. Твоя собственная мать тоже была так себе. А теперь давай сюда сотню баксов, спасибо, замечательно, следующий, пожалуйста, нет, я не принимаю чеки, только наличные.
У тебя маниакально-депрессивный синдром, и у тебя тоже маниакально-депрессивный синдром, а ты так вообще депрессивная маньячка, девочка. А вот ты, в углу, ты попросту долбаная дура унылая.
Жаль только, когда придет пора, у меня не окажется при себе зонтика. Я бы качалась под веселой трубой и снизу смотрелась бы что надо.
Я сделаю это ради девочек. Ни к чему им бабуля вроде меня. Нечего им ловить на панели. Без меня им только лучше будет.
Эгей, мои веселые трубы! Ждать уже недолго!
Буду прям как Мэри Поппинс — болтаться в воздухе, да еще с зонтиком.
Они тут в зале для свиданий устраивают религиозные сходки. Я пошла сегодня утром. Поговорила с капелланом насчет Руми и прочего дерьма, а он мне в ответ: «Это не духовное, это просто поэзия». Едрить того Бога. Едрить Его. Едрить Его и спереди, и сзади, и всяко-разно. Он не хочет говорить со мной. Что-то не видать ни горящих кустов, ни колонн из света. Не втирайте мне про свет. Он горит на другом конце уличного фонаря, и весь сказ.
Прости меня, Корри, но Богу давно пора навешать.
Почти самое последнее, что сделала Джаз,
Никто не может вернуться домой. Как ни прикинь, таков закон жизни. Спорим, на небесах нет никаких «Шери-Нидерланд». Никаких «Шери-Неверлэнд». [133]
133
«Нетландия», страна вечного детства, описанная в сказке о Питере Пэне (1911) английского писателя Джеймса Барри (1860–1937).
Помню, я как-то купала Джаззлин. Ей тогда всего несколько недель было. Кожа прям сияет. Я глядела на нее и думала, что слово прекраснаяпридумано специально для нее. Завернула ее в полотенце и пообещала, что ей никогда не придется выходить на панель.
Иногда я хочу воткнуть себе каблук прямо в сердце. Когда Джаззлин выросла, я смотрела, бывало, как она уходит с мужиками. И говорила себе: «Эй, это мою дочь ты сейчас трахаешь. Это мою девочку ты потащил на переднее сиденье. Мою кровиночку».
Я была тогда наркошей. Наверное, всю жизнь ею была. Это не оправдание.
Даже не знаю, простит ли меня весь этот мир за зло, которым я замарала свою доченьку. Но малышкам нечего опасаться, с ними я так не поступлю. Только не я.
Вот дом, который построил Конь.
Я бы попрощалась, да только не знаю с кем. Не жалуюсь, не ною. Это, ебть, правда. Богу давно пора навешать.
Я иду к тебе, Джаззлин, выходи встречать. Это мама.
У меня в носке кастет.
Фото: © Фернандо Юнке Маркано
Колеями перемен
Перед вылазкой к небу он приходил выступать в парк Вашингтон-сквер. Здесь пролегала граница, за которой начинались небезопасные районы. Ему хотелось шума, напряжения в теле, прочных связей с грязью и ревом. Натягивал проволоку между ребристыми фонарными столбами. Выступал для туристов, на цыпочках пробегал по канату в черном шелковом цилиндре. Чистый театр. Раскачаться и сымитировать падение. Посмеяться над гравитацией. Он мог нависать над канатом под невероятным углом и затем выпрямляться. Ходил, удерживая зонтик на кончике носа. Подбрасывал ногой монетку — и та аккуратно приземлялась на макушку. Кульбиты вперед и назад. Стойка на руках. Он жонглировал булавами, шарами и горящими факелами. Он изобрел игру с пружиной «Слинки»: металлические кольца игрушки словно выпрямлялись, путешествуя по его телу. Восторженные туристы охотно бросали деньги в цилиндр. Мелочь в основном, но изредка в шляпу летел доллар или целых пять. За десятку он спрыгивал на землю и раскланивался, делал обратное сальто.