Идиот нашего времени
Шрифт:
Нина наизусть знала всю его лирику. Это были добротные певучие сочинения, чем-то похожие на Есенинские и Клюевские, в них кудрявились деревья разных пород, произрастали полевые цветы, журчали ручьи, в избах сквозь копоть светились лики, а сами избы катились колесницами по полям и перелескам и ладьями плыли по реке вечности. Почти все стихи, не считая полутора десятка относительно свежих, написанных за последние тридцать лет, были из той самой книжицы, которую ему удалось издать в солидном московском издательстве еще по молодости, когда за стихи платили приличные гонорары.
И вдруг в этом мире,
Когда же беда приключилась с Лялькой, Нина ничему не удивилась, она уже была готова к подобным поворотам.
Девочка в три года заболела отитом с осложнением и оглохла на оба ушка, а еще через некоторое время не могла выговорить ни одного слова, хотя до болезни росла говоруньей. Нина два года мучилась с ней по больницам. Все, что ей удавалось заработать и что оставалось от Кореневских возлияний, тратилось на лечение и на подношения врачам, а потом еще на поездки по монастырям — к старцам, и даже к бабкам-знахаркам. Все было тщетно — врачи, поимевшие на их беде изрядное количество коньяков, конфет, дорогих колбас, которые самой Нине даже пробовать не доводилось, и просто денег — шуршащих купюрок — посоветовали «мамаше» перестраивать жизнь, отдавать девочку в специальную школу.
Нине казалось, что она совсем потеряла равновесие. Впрочем, и Коренев был сбит с ног. Беда с дочерью для него оказалась тяжестью непосильной. Он надломился. Раз от разу он начал уходить на ночь в соседнюю комнату, чтобы не мешать Нине, намучившейся за день с работой и ребенком, а потом окончательно переселился в эту небольшую комнату за стеной, которую они несколько лет назад отвоевали у разрухи. Там был письменный стол, пишущая машинка, деревянный стул с гнутой спинкой, этажерка, заваленная книгами. Книги еще лежали стопками и горами вдоль стены. Был небольшой шкафчик, куда свободно влезал весь аскетический гардероб Коренева. В этой комнате Кореневу разрешалось курить, и там крепко воняло табачным дымом. Впрочем, коридор и кухня тоже были пропитаны дымом.
И наконец пришел день, когда Нина по настоящему увидела в нем то, что раньше растворялось в ее соучастии к нему: совсем чужой, поникший, стареющий человек с осунувшимся широким лицом, пепельно седевший. Да еще заношенная одежда, мятые брюки, темная засаленная рубашка и кофта. Дурно пахнущий старик. Нине приходилось упрашивать его, чтобы он отдал ей вещи в стирку. Но главной переменой было его уныние — он теперь был хмур и безнадежен целыми днями, все его утехи сводились к минимуму: покурить да выпить «чекушечку» хлебной самогоночки, купленной в соседнем доме.
* * *
В
— Что-нибудь еще поешь? Чаю с печеньем? — спросила Нина. И уже сняла с плитки разогревшийся чайник.
— Нет, спасибо, Ниньчек, — хрипловато ответил он.
Тогда она стала сливать из чайника воду в глубокий алюминиевый тазик, чтобы домыть посуду. И тут Коренев заговорил своим хриплым голосом — как ей показалось, с сентиментальными добрыми нотками, наверное, от выпитой незадолго водочки.
— Помнишь, как мы познакомились?
Она ответила не сразу, чуть обернулась к нему:
— Хорошо помню. — И при этом не бросала работу: разбавляла воду, помешивая ладонью, а потом стала опускать в эту воду тарелки, стоявшие рядышком стопкой, одну за другой, неспешно, напряженно ожидая, что он скажет еще.
— Это было такое страшное место. И ты — маленькая, худенькая… И такое страшное место.
— Ничего страшного там не было.
— Вот-вот… А ты, помнишь, пыталась ерничать и спрашивала меня, что я сам-то думаю о тех уродах?
— Правда?.. Я не помню, — она заулыбалась.
— Да, ты стала вдруг с таким заранее готовым возмущением выяснять, не считаю ли я, что всех их нужно было усыпить еще при рождении. Тебе, вероятно, уже приходилось много говорить на эту тему. И ты была так воинственно настроена… Так наивно и мило.
— Да-да, что-то было…
— Я с тобой никогда искренне не говорил, — вдруг добавил он тихим сухим голосом.
— О чем? — она настороженно пожала плечами, удивленная такой быстрой переменой в нем.
— О чем угодно. Обо всем, — жалко улыбаясь, сказал он. — Никогда не говорил искренне… Я всегда с тобой балагурил, или стишата читал, или какую-нибудь чепуху пересказывал. А искренне, чтобы просто так по душам — не говорил.
Она пожала плечами, при этом чувствуя, что пугается его слов.
— Вот ощущение инвалидности, что ли, уродливости… — Он сидел неподвижно, почти полулежа в кресле. — Вспомнил сегодня тех твоих уродов. Весь день ходил, мучился. И наконец понял, что сам всегда был таким же точно уродом.
Она не отвечала, с осторожностью молчала, тогда он опять заговорил:
— И тебя втянул в свою уродскую жизнь. А ты, дуреха, молодая, неопытная, жалостливая… Полезла в мое болото… А ведь я все это понимал. Все заранее знал. Как оно будет. Но, видишь, не пожалел тебя.